— Пожалуйста, загляни ко мне на минутку, произошло нечто невероятное.
Малина входит с чашкой чая в руке, он уже торопится, пьет чай мелкими глотками и спрашивает:
— В чем дело?
У него на глазах я надеваю через голову платье, и дыхание у меня учащается, я задыхаюсь, мне становится трудно говорить. Это все платье, дело только в этом платье, я вдруг поняла, почему никогда не могла его носить.
— Разве ты не видишь, в этом платье мне слишком жарко, в нем просто плавишься, наверно, это слишком теплая шерсть, неужели здесь больше нет никакого другого платья?
Малина говорит:
— Я нахожу, что оно тебе очень к лицу, ты в нем хорошо смотришься, если ты действительно хочешь услышать мое мнение, то это платье тебе необыкновенно к лицу.
Малина допил свой чай, и я слышу, как он еще ходит по квартире, делает несколько привычных движений, чтобы взять плащ, ключ, кое-какие книги и бумаги. Я возвращаюсь в ванную и смотрю в зеркало, платье потрескивает, и у меня краснеет от него кожа, до кистей рук, это ужасно, так ужасно, в это платье, должно быть, вплетена какая-то адская нить. Это мой хитон Несса, не знаю, что попало в это платье. Я всегда отказывалась его надевать и уж, наверно, знала почему.
А сколько времени живу я уже с мертвым телефоном? В этой беде не утешит и новое платье. Когда аппарат пронзительно кричит, зовет, я, бывает, еще встаю с безрассудной надеждой, но потом говорю «Алло?» измененным, низким голосом, потому что на том конце провода всегда кто-то, с кем я как раз и не хочу или не могу говорить. После этого я ложусь и мне хочется быть уже мертвой. Но сегодня телефон звонит, платье дерет мне кожу, я подхожу со стесненным сердцем, голоса не изменяю, и как хорошо, что я его не изменила, ибо телефон ожил. Это Иван. Иначе не могло быть, в конце концов это должен был оказаться Иван. Первой же фразой Иван опять меня поднял, возвысил, смягчил мою кожу, я с благодарностью соглашаюсь, я говорю «да». «Да, да», — сказала я.
На этот вечер я должна Малину куда-нибудь спровадить, я ему кое-что внушаю, в конце концов, у него ведь есть обязательства перед людьми, не может же он все время им отказывать, он обещал Курту прийти к нему в один из ближайших вечеров, сегодня Курт будет ему особенно рад, он хочет показать Малине свои новые рисунки, супруги Ванчура придут тоже, по одной этой причине Малина непременно должен туда пойти, ведь когда Ванчура выпьет, просто так дело не обойдется и без него — без Малины — они вытащат на свет Божий свои старые ссоры. За это я обещаю Малине в один из вечеров пойти с ним к Bорданам, ведь больше мы от этого уклоняться не можем, Лео Иордану мы обязаны наносить визит два раза в год. Малина не создает мне трудностей, он сразу понимает, что сегодняшний вечер должен провести у Свободы. Я ведь всегда права. Если бы я об этом не подумала, Малина бы просто забыл. Он радуется всей душой, что у него есть я, и не может уйти из дома, не наградив меня благодарным взглядом, а я говорю ему самым ласковым тоном:
— Прости мне этот разговор о платье, сегодня я от него в восторге, должно быть, такое у меня настроение! Как тебе только удается всякий раз выбрать то, что нужно, откуда ты знаешь размеры? Огромное тебе спасибо за это платье!
До восьми часов я читаю книжку. Еда у меня приготовлена, я намазалась и причесалась. «Напрасно изображать безразличие по отношению к таким исследованиям, предмет коих не может быть безразличен человеческой природе».
На эту сентенцию я натолкнулась, пытаясь решительно побороть свойственные мне от природы идеи. Напряженно вспоминаю, так как всех книг у меня уже нет, кто писал о морали чувства — Хатчесон или Шефтсбери, но сегодня я не способна сориентироваться, а ведь получила summa cum laude[96], хотя выгляжу всегда так, будто провалилась. Палатальные звуки. Я еще знаю слова, что годами ржавеют у меня на языке, и очень хорошо знаю такие, что каждый день на языке тают, или такие, которые я едва могу проглотить, едва произнести. Дело, в сущности, не в самих вещах, какие с годами я все меньше способна была покупать или видеть, а в их названиях, в словах, каких я не могла слышать. Двести граммов телятины. Как это можно выговорить? Я вовсе не имею в виду, что как-то особенно отношусь к телятам. А вот еще: виноград, полкило. Кожаный пояс. Все, что из кожи. Какая-нибудь монета, шиллинг, например, тоже не означает для меня проблему денежного обращения, девальвации, золотого покрытия банкнот, — просто я вдруг ощущаю у себя во рту шиллинг, легкий, холодный, круглый, посторонний предмет, который надо выплюнуть.
Иван все еще лежит на кровати, и на лице у него выражение, какого я еще никогда не видела. Он напряженно думает, спешить ему, кажется, некуда, у него вдруг появилось время тихо лежать здесь, и я наклоняюсь над ним, сплетя на груди руки, но потом внутренне сжимаюсь, чтобы дать ему сказать:
— Сегодня я непременно должен с тобой поговорить.
После этих слов он опять молчит. Я закрываю лицо руками, чтобы не мешать ему, ведь он должен со мной поговорить.
— Я должен с тобой поговорить, — начинает Иван. — Помнишь, как-то раз я тебе сказал, что кое-чего, может быть, тебе не скажу. Если я все-таки… что ты будешь, если я…
— Если ты? — спрашиваю я. Меня едва слышно. — И если ты? — повторяю я.
Иван говорит:
— Я думаю, что теперь должен тебе это сказать.
Я не спрашиваю: что ты должен мне сказать? Ведь тогда у него появится повод продолжать. Но даже если я буду молчать и дальше, он может спросить: «Что бы ты тогда?..»
Поскольку молчание слишком долго тянуться не может, я качаю головой и ложусь с ним рядом, тихонько глажу его по лицу, глажу все время, чтобы он перестал напряженно думать и чтобы не нашел слов, суть которых — конец.
— Значит ли это, что ты… что ты знаешь?
Я опять качаю головой, это совершенно ничего не значит, я ничего не знаю, а если бы и знала или если бы он мне сказал, ответа бы не нашлось, ни здесь, ни сейчас, ни вообще на земле. Пока я жива, ответа не будет. Когда-нибудь наше безмолвное лежание должно все же кончиться, мне надо найти для него сигарету, и для себя тоже, дать огня, и мы сможем еще один раз покурить, ведь Иван должен в конце концов уйти. Я не могу видеть, как он избегает на меня смотреть, я смотрю на стену и что-то на ней ищу. Нельзя, чтобы кто-то так долго одевался, ведь может случиться, что другой этого не переживет, и пока Иван, возможно все еще в напряжении, думает, как ему уйти, с каким словом, я быстро выключаю свет, выход он уж как-нибудь найдет, — в коридоре свет горит. Я слышу, как за Иваном захлопывается дверь.
Пугает меня более привычный шум, — это Малина отпирает дверь. На минуту он останавливается у двери в мою спальню, и оттого, что мне хочется сказать ему что-нибудь приветливое, а также хочется знать, не потеряла ли я голос, есть ли у меня еще голос, я говорю:
— Я только что легла спать, уже почти заснула, ты, конечно, тоже очень устал, иди-ка спать.
Однако через некоторое время Малина выходит из своей комнаты и в темноте заходит ко мне.
Он включает свет, и я опять пугаюсь, он берет маленькую жестяную коробочку со снотворным и считает таблетки. Таблетки мои, и меня это злит, но я ничего не говорю, сегодня я вообще больше ничего не скажу.
Малина говорит:
— Ты приняла сегодня уже три штуки, по-моему, этого достаточно.
Мы начинаем спорить, и я чувствую, что сейчас мы сорвемся. Мы неизбежно сорвемся.
— Нет, — говорю я, — всего полторы, ты же видишь, что одна споловинена.