А ряженые рады стараться. Кружатся, топчутся, пристукивают палками, будто аккомпанируют своей пляске.
Но они чего-то хотят, так и напирают на хозяина. И вот один из них совсем вплотную подступил к нему, вытянул перед маской руки, бойко заперебирал пальцами. А пальцы-то гибкие, тонкие, с бледно подкрашенными ногтями.
Федор Прокопьевич понял, что от него требуется, не очень уверенно встал, вытащил из комода волынку. Подул в трубочку, наполнил пузырь воздухом, ловко прижал его локтями к груди. И полились из чырлыка[1] нежные, ни с чем не сравнимые звуки древнего, как и сам марийский народ, музыкального инструмента. «Тли-тил, то-ли, тло-о-о…» — пела волынка. «Ай-уй, то-ли, ли-и-и», — вторили ей скоморохи.
Совсем на лад пошло дело! Ряженые уже не кривлялись, не стукали палками, а плавно, в такт музыке кружились по просторной избе, кланялись хозяевам, ему, Николаю, негромко, задушевно пели. Вот так когда-то их бабушки и дедушки под эту волшебную музыку водили на цветочных полянах хороводы и была для них родная марийская земля полна высокого содержания…
Но вот волынка вывела чуть слышную последнюю ноту — и звук истаял, растворился. Остановились и танцоры. С минуту стояли молча, будто прислушиваясь к чему-то, а затем, как и водится, протянули к хозяевам ладони. Федор Прокопьевич и его жена положили на-ладони мелкие монетки. Николай не нашел мелочи, одарил танцоров большим круглым рублем. И теперь, еще раз глянув на их руки, окончательно убедился, что ряженые — женщины… Одна из них, та, что с крашеными ногтями, с поклоном приняла рубль, нарочито долго прятала его в глубокий карман, а потом стремительно приблизилась к Николаю и крепко-крепко обняла… И тотчас отпрянула, будто обожглась. Николай попытался схватить ее, сорвать маску, но ряженая, как кошка, отскочила еще дальше и погрозила пальцем: нельзя, дескать, узнал — хорошо, не узнал — еще лучше.
Ряженые совсем было направились уходить, но Федор Прокопьевич, опять-таки по обычаю, остановил их:
— Постойте-ка, постойте! Какие же вы ночные гости, если не ответите на мои вопросы? Вот скажите-ка, какой нынче уродится хлеб?
Ряженые с готовностью подняли руки выше головы — такой будет хлеб.
— А что вырастет в огороде?
Ряженые стали показывать, какие большие гурты будут в огородах картошки, огурцов, помидор, но жестами всего объяснить не смогли, и тут одна из них — все та же, с крашеными ногтями — торопливо заговорила звонким и, как показалось Николаю, знакомым голосом:
— Будут в этом доме полные сусеки пшеницы, двор полон скотины, погреба полны овощей. А у тебя, — она показала на Николая, — полон дом детишек…
И ушли. Опять в избу ворвался холодный пар, и опять в сенях загремело ведро. Прощальными колокольцами зазвенел под окнами смех.
«Полон дом детей! — весело подумал Николай. — Щедрая на посулы! Но где же я слышал этот голос, этот смех?»
— Всю избу выстудили, насмешницы, — незлобиво проворчала бабка, поплотнее прикрывая заиндевелую по углам дверь.
— Зато на душе теплее, — сказал Федор Прокопьевич. — Разве можно забывать марийские обычаи? А они не забыли. Молодцы, ай молодцы, девки! Ублажили, уважили. Будто и моложе стал. Редко ведь теперь, Миколай, такое-то у нас увидишь. Хоть бы самодеятельность какую сделали, что ли, чтоб совсем-то не забывать старые обычаи. В клубе, что ли, показывали. Как на праздник бы туда ходили. А теперь что? Зашел я раз в клуб-то ради любопытства — ну, насмотрелся сраму! Музыка — не музыка, вой какой-то. А как пляшут — и говорить совестно. Дрыгают ногами, крутят, прости господи, задницами, все равно что папуасы какие. Тьфу, срамота!
— Не нравится вам нынешняя молодежь? — осторожно спросил Николай.
— Не так ты говоришь — не нравится. Молодежь, она и есть молодежь. О работе ничего не скажу, хорошо работают. Особенно девки. Знают дело, и не лентяи. Только откуда в них вот эта дурь, вот эта мода папуасьи танцы хороводить, неуж своего-то, народного, в них ничего не осталось? Или мы не научили, проглядели когда, а, Миколай?
Глава четвертая
Словно сочный блин ячменный,
Сладок был мне дом родной.
Плача и держась за стены,
Расставались вы со мной.
С глаз роняя слезы градом,
Обнимали вы сестру,
Гнулись обе, стоя рядом,
Как березы на ветру.
Николай открыл стол, в ящике в углу нашел кожаный мешочек, перевязанный крест-накрест суровыми нитками. Бережно развязал. Старые облигации, сберкнижка. И письма. Много писем. Его, Николая, и брата Гриши, когда-то присланные матери, корешки денежных переводов, пожелтевшая, смятая в углах фотография. На ней запечатлена вся семья брата, соседи-марийцы. Там же и Ольга. Какая она сейчас? Наверно, давно вышла замуж, двух-трех детей заимела…
Положил фотографию на стол, прикрыл глаза — и все так отчетливо вспомнилось, будто вчера было. А прошло уже с той последней встречи с братом пять с лишним лет.
Ездил тогда Николай отдыхать в Узбекистан. Обратно возвращался на экспрессе «Ташкент — Москва». Поезд как раз проходил по тем краям, где жил брат. Нехорошо, конечно, проехать рядом и не навестить старшего брата. Да и обижаться Григорий будет, если не остановиться хоть на денек. Решение пришло сразу и бесповоротно. Сошел на маленькой станции с названием Джурды.
И начались мытарства. Двое суток караулил попутную машину, сто раз покаялся, что вышел. Ни уснуть, ни отлучиться, даже в столовую сходить нельзя: вдруг да будет оказия? Наконец, подвернулся грузовик. И еще почти полсуток трясся в кузове по бесконечной степной дороге. Пропылился так, что на зубах скрипел песок. Нестерпимо пекло солнце, от жажды и сухости покалывало горло. А дороге, казалось, конца не будет. Степь и степь, ни селения, ни дерева — глазу не за что зацепиться. От горизонта до горизонта качается волнами пшеница. И как только здешние люди успевают сеять и убирать эти хлебные моря!
Лишь к вечеру, вконец уставший и разбитый, добрался до поселка Талдыбай. У женщины-казашки спросил нужную улицу. Она по-русски не понимала. Кое-как, жестами и знаками, удалось объяснить.
— А-а, Воронцов! Гришка Воронцов! — обрадованно воскликнула женщина с сильным акцентом и указательными пальцами обвела свое почти круглое скуластое лицо: дескать, Николай похож на брата. И дальше уже пошел разговор, хоть и не очень понятный для обоих, но все же понимали друг друга. Женщина говорила то на русском, то на казахском языке, к тому же торопилась, безбожно искажая слова, и Николай понимал ее, пожалуй, больше по мимике и жестам, чем по рассказу. Расстались как давние знакомые, пожали на прощание руки. Доброта, участие казашки так тронули Николая, что досаду и дорожную усталость как рукой сняло. По первой встрече было видно, что живут здесь чуткие, приветливые люди.
Брата дома не оказалось. Встретили Николая три черноглазых мальчугана. Удивленно, даже испуганно, уставились на незнакомца, забыв свои игры. Николай обратился к ним по-марийски — не понимают, по-русски — тоже. Делать нечего, чтобы не смущать ребятишек, вышел во двор, сел на деревянный диван. Но ждал недолго, брату передали о приезде Николая, и он вскоре прибежал с работы, запыхавшийся, в блестящей от мазута робе. Бросился к Николаю с объятиями:
— Браток, браток, откуда ты взялся?!
Он долго тискал Николая и не скрывал слез радости, которые тут же, по-детски, размазывал тыльной стороной ладони по грязным щекам. Но минутная слабость от нежданной встречи прошла, Григорий резко отстранил от себя Николая, твердо посмотрел в лицо и засмеялся: