Они молча направились на запасные пути, стали искать вагон по указанному в квитанции номеру.
— Вот этот, — сказал Сергей, нащупав фонариком рифленый борт пульмана. — Проверим на двери пломбы — и все. Проверять и пересчитывать вещи не хватит времени. Ровно в двадцать четыре часа нас прицепят к составу.
«Ишь, как заговорил: «в двадцать четыре часа», нет, чтобы сказать в двенадцать!» — с неприязнью подумала Тачана, но промолчала, скрыла свою неприязнь. Спросила о другом:
— Ты хоть покажи список, что за подарки мы сопровождать будем.
— Это можно, — согласился Сергей.
Станция была затемнена, пользовались только карманными фонариками, и то по особому разрешению, поэтому не стали искать место, где прочитать список, и присели тут же, у вагона, на пустые тарные ящики. Сергей развернул на коленях длинный, вдвое сложенный список. Перечень отправляемых бойцам вещей кончался где-то трехзначной цифрой и в целом выглядел внушительно. Только одних меховых жилетов было триста шестьдесят штук, почти столько же полушубков и больше шести с половиной тысяч пар валенок! Это не считая такой «мелочи», как теплые рубашки, кальсоны, полотенца и прочее. Не забыли колхозники и про «музыку» — кроме многочисленных пластинок, отправляли бойцам и десять баянов…
— Теперь поняли, зачем я с вами? — со значением спросил Киселев и поочередно посмотрел на всех женщин. — То-то!
3
5 октября. Выехали из Йошкар-Олы в три часа утра вместо двенадцати, обещанных Киселевым. Нам дали теплушку на полуприцепе. В одной половине разместились мы, женщины, а другую целиком отдали Киселеву. Отчего-то неприятно с ним. Пусть валяется, где захочет, хоть на верхней полке, хоть на нижней. Может даже и сплясать, места хватит. Лишь бы нам не мешал, не приставал ко мне со своими «нежностями».
Пока состав не тронулся, никто, конечно, не уснул, хотя вторые сутки мы с мамой не спали, а о прошедшем дне и говорить нечего. Были в каком-то возбуждении. Все говорили, говорили, будто расстаемся и никогда больше не увидимся. Еще смотрели в маленькое запотелое окно на город. Успокаивался он на ночь тяжело и медленно, как больной. Умолкали людские голоса, паровозы совсем охрипли за день от криков и лишь сопели, а не свистели. Даже немногие светившиеся окна в домах — и те притухли, ослепли совсем.
Вчера вечером Киселев опять выдал мне «любезность». Говорит: «Только из-за тебя еду на фронт, не думай, что я трус». Сказал полушепотом, чтобы не услышала Тачана. Он ее в самом деле боится…
Вот подлец! Все, даже войну на личную корысть переводит. Я ему и ответила: «Лучше бы тебя вообще на свете не было, чтоб не позорить своим именем Родину, нас, земляков. А обо мне лично ты позабудь навсегда». А что, разве не правду ему сказала? Почему из-за меня кто-то что-то должен делать, почему не сам за себя, не все вместе? Вот так и сказала, да еще добавила: «Будешь приставать ко мне — нажалуюсь Тачане. Она живо тебя поставит на место. Лучше всякого военкомата». После этого отстал он от меня, ушел в свою половину и больше не показывался.
Он с виду только бравый да смелый. А в душе — гниль одна. Привык, чтобы все ему доставалось легко и просто. Думал, и со мной так же сладит, а не вышло. Знаю: с ним, за его спиной легко бы жилось, но мне такая жизнь не нужна…
Не могу больше писать. Коптилка еле тлеет, глаза слипаются, карандаш выпадает из пальцев. Мама и Тачана уснули…
6 октября. Ой, что-то со мной будет! Проснулась сегодня — и будто это не я, не со мной все происходит. Какая-то теплушка с железной бочкой вместо печки, нары, пахнущие нафталином суконные одеяла, полумрак, металлически» лязг под ногами… Еле-еле сообразила, где нахожусь.
Мама с Тачаной уже не спали. Приготовили на столике еду из домашних харчей, ждали, когда проснусь я.
Тревожно немного на душе. Уж если сейчас нелегко, то потом и вовсе трудно будет. Нет, боюсь я не за себя. Боюсь за маму. И за Тачану немножко. Как мы там-то, на фронте, управимся?
Очень хотелось увидеть Волгу — не пришлось. Проехали ее рано утром, когда все спали. Ничего, обратно поедем, увижу.
Слишком уж часто мы стоим. Стоим на всех мало-мальских разъездах, не говоря уже о станциях. Стоим и по часу, и по два. Все пропускаем вперед себя воинские эшелоны. И то правда, им ждать некогда, да и не надо заставлять их ждать.
Иногда стоим и из-за встречных поездов. Почти все они везут в тыл раненых. В окнах мелькают завязанные головы, перебинтованные руки… На открытых платформах везут и оборудование эвакуированных заводов.
Слово-то какое ненашенское — эвакуированные. Раньше даже и не слыхала…
Опять за окном мелькает санитарный эшелон. Белые кресты на вагонах, белые занавески, белые простыни… Раненые лежат на полках и грустно смотрят в окна. В дверях стоят санитарки в белых халатах…
8 октября. Сегодня на каком-то полустанке простояли полдня. Киселев ходил к дежурному поторопить с отправкой — ничего не выходил… Пошла Тачана, после чего… После чего нашу теплушку совсем отцепили… Когда это узнали, Тачана вовсе разбушевалась, выпрыгнула на насыпь и побежала к дежурному, размахивая кулаками. Мы с мамой не на шутку встревожились — не наломала бы дров, чтоб совсем не застрять на этом полустанке! — посылали за ней Киселева, но он только махнул рукой и лег в своей половине. Вернулась она через час, страшно рассерженная, сбросила Киселева с нар, отобрала документы и снова ушла.
На этот раз возвратилась сразу же, да не одна: привела порядком потрепанного дежурного с оборванными пуговицами на форменном кителе и трех военных. Один военный был, кажется, лейтенант. Киселев вытянулся и стоял как истукан, пока дежурный, военные и Тачана обходили теплушку, наш запломбированный вагон. Скоро нас подцепили снова, и совсем уж скоро мы поехали. Тачана в окно показала кулак дежурному по полустанку…
10 октября. С Киселевым мы почти не общаемся и не разговариваем. Правда, мать подкармливает его — армейского пайка ему не хватает, — а говорить с ним просто не о чем. Он очень изменился, сник как-то, и чем ближе подъезжаем к фронту, тем заметнее в нем эта перемена. По-моему, его угнетает близость фронта.
Теперь он ко мне уже не пристает, и слава богу! Науха-живался! Все больше замечаю (и начинаю в этом быть уверенной), что он казнит себя за тот промах, какой допустил в военкомате, вызвавшись сопровождать нас до фронта. Нет, не хочется ему туда! Спохватился, да поздно! Теперь уж придется ехать… Нет, не думала я все же, что окажется он таким слабым, ничтожным.
11 октября. Уй-уй, земля-то какая большая! Едешь, едешь — и нет ей конца и края! Интересно, сколько дорог в нашей стране? Но сейчас, наверно, у всех она одна — к фронту. Во всяком случае, такое впечатление производят дороги, которые встречаются нам по пути.
Иногда высоко-высоко пролетают самолеты. Мы не знаем, чьи они — наши или немецкие. Но на остановках говорят, немецкие, и летят они бомбить наши глубокие тылы…
На последней станции мы узнали, что до Москвы уже совсем недалеко, около ста километров. Как хочется посмотреть Москву! Какая ока? Такая ли, как на картинках, или лучше?
15 октября. В Москву нас не пустили… Объехали ее северной стороной и покатили дальше на запад. Ну, «покатили» — не то слово. Потащились. Теперь остановки стали еще чаще, и стоянки эти были еще мучительнее. Иногда стояли среди чистого поля, на однопутке. «Мешали» немецкие самолеты. Я уже их, со свастиками на крыльях, видела совсем рядом, когда они пролетали вровень с вагонами, и слышала, как они стреляют: «так-так-так-так!» Но в нас не попали.