К вечеру два Семена были уже в Йошкар-Оле. Ночной поезд повез одного до Москвы, другого — до Казани.
Длинны военные дороги, так длинны, что и представить невозможно. И тянутся они каждый день, и летят, и кружат каруселью по полям, лугам и перелескам — и все через сердце. Где только не побывал Семен за четыре года, чего только не видел. И если путь отца оборвался под Минском в дни летнего отступления, то сыновья дорога прошла там же и покатила дальше на запад.
Догоняли его на этом пути и весточки из дома. Соседи писали, что мать болеет, что остались в деревне одни бабы да старики, что работы столько свалилось — ни дня не хватает, ни ночи. И Семен отвечал, слал приветы, а как получил известие, что мать схоронили, так и писать перестал. Зачем? Кому? Один он теперь, совсем один. И коль убьют, как отца, то и горевать будет некому…
Может, оттого и стал таким отчаянным: не хитрил, не прятался, не остерегался — всюду первым шел. И смерть отступала, обходила его стороной. За все четыре года только раз и ранило. Уже в Германии, когда он расслабился, подумал: может, поберечься чуток — войне-то конец скоро? Тут и хотела смерть-злодейка прибрать солдата, но лишь опалила слегка сединой черную его шевелюру.
Всякая дорога, какой бы длинной она ни была, имеет конец. И настал день, когда смолкли жернова войны, остановились. И так тихо стало, что, казалось, закрой лишь глаза — и окажешься дома. Вот лежишь ты, маленький, в постели. Мать ходит по избе, стараясь не скрипнуть половицей. Во дворе корова мычит, добрая, смирная, и жаворонок где-то высоко заливается. Хорошо так, спокойно… Но откроешь глаза — перед тобой груды дымящихся развалин, рваное железо, битое стекло, гарь, копоть.
И не верится, что все — конец войне.
— Друг, скажи, неужели отвоевались, неужели победа? — ухватил Семен за рукав комбинезона какого-то танкиста.
— Конец, друг, конец! — смеется тот. — Не веришь, так их спроси, — и мотнул головой в сторону пленных.
А что, и их спросим!
— Вара кузе? — спрашивает одного по-марийски. Как дела, мол?
— Гитлер капут… — бормочет тот безразлично.
— Ишь ты, по-марийски понимать начал!
Играет баян на берлинской улице, топают кирзовые сапоги — это победители пляшут, позвякивают наградами. И Семен пляшет, хотя до этого как-то стеснялся плясать и петь перед незнакомыми людьми. Сейчас можно! Победа!
Устал, опустился передохнуть, вытянул ногу — рана еще ноет. Видит: сидит солдатик и на губной гармошке играет. И так хорошо играет, так ладно выводит — будто это настоящая трехрядка, и будто не здесь играет, а где-нибудь под черемухой за околицей.
Подошел Семен, тронул гармониста:
— Слышь, друг, подари мне, а?
— Чего?
— Да вот эту штуку.
— Сыну, что ли?
— Да нет… так. Хочешь, я тебе тоже что-нибудь?..
— Бери! У меня еще есть! — вынул солдат из нагрудного кармана точно такую же гармошку и опять заиграл.
Повертел Семен в руках подарок, осмотрел со всех сторон, попробовал сыграть, но ничего путного не получилось.
— Эх, зачем только просил? И сам играть не умею, и отдать некому. Хорошая вещь, да не по мне…
Сунул гармошку в карман и пошел, куда все идут. Оказалось — к рейхстагу. А там что творится! Вся стена, все колонны исписаны углем, кирпичом, штыком. Солдаты друг другу на спины влазят, чтоб тоже оставить памятку, расписаться в победе. И Семен влез на чью-то спину, вывел головешкой повыше, чтоб всем было видно: «Коротков Семен, солдат-мариец». Отошел, поднял голову — хорошо написал, понятно.
Когда началась демобилизация, и тут он оказался удачливее других: поскольку нога не совсем еще зажила, то и отправили его с первой партией. И вот ехал он, курил и думал: «Куда я теперь? Приеду — а изба пустая…»
В Йошкар-Олу Семен прибыл утром. Дальше добирался на попутке. Остановил на памятной повертке, спрыгнул. Огляделся — все так же, вроде ничего не изменилось. Вспомнил: вот тут мать стояла, а тут — та женщина, похожая на надломленную березку. И имя вдруг в памяти всплыло — Алима.
Идет Семен по знакомому проселку — с каждым кустиком здоровается, каждой птахе улыбается. Чуть прихрамывает, но это ничего — в родном краю и раны быстрей затягиваются, сам воздух их врачует.
А как, наверное, обрадуются ему в деревне. Будут дивиться: сколь долго вестей не было, а он вернулся, живой! Гармошка заиграет, песни будут петь — еще бы, вся держава Празднует, каждый рад возвращению солдат, победе. Пригласят его соседи в дом, угощать будут, а потом другие соседи, потом родственники узнают в других деревнях…
Вот и починок Яшнур. Теперь уже близко. Здесь тихо. Все шесть домов починка выглядят так, будто и людей тут нет. Хотя… Ну да, у крайней избы девочка сидит на бревнышке, куклу качает, а сама все на дорогу поглядывает, словно ждет кого.
Увидела Семена, вскочила, выронила куклу и бросилась навстречу.
— Папа, папа!
Так бежит, что испугался Семен: как бы не запнулась да не расшиблась. Подхватил на руки.
А она прижалась к груди, целует и приговаривает:
— Папа, папа, ты пришел… Я так ждала! Ты больше не уйдешь на войну? Не уйдешь ведь?
— Нет, доченька, не уйду, — вырвалось у него.
Не знает Семен, как и быть ему, что сказать, ведь никакой он не отец, чужой человек. И возразить не может — вон ведь как ждет, как радуется.
— Мама говорила, что тебя убили, а ты живой. Ведь ты живой, да?
— Живой, дочка, живой!
Ох, как больно обманывать ребенка, а не обмануть — еще горше будет.
— А мама-то где?
— На работе, скоро придет.
Семен присел на бревнышко, усадил девочку на колени.
— Папа, а что ты мне привез?
Вспомнил Семен про гармошку, открыл чемодан.
— А что это?
— Гармошка.
— А разве гармошка такой маленькой бывает?
— Бывает… Это специальная гармошка. Для маленьких.
Поиграл Семен, как умел. Девочка обрадовалась:
— И правда, гармошка.
Приставила к губам, провела слева направо, выдувая звуки. И засмеялась счастливо.
Вскоре появилась на улице женщина с граблями на плече. Девочка сорвалась и побежала, крича:
— Мама, мама! Папа пришел! Наш папа пришел!
Женщина, увидев Семена, будто окаменела враз, и грабли, упав с плеч, стукнули о землю. Потом с полными слез глазами бросилась к солдату.
— Ой, Семушка, ненаглядный мой! Вернулся! Живой! — повисла на нем, причитая: — Живой, живой, а я-то, дура, поверила похоронке…
Не шелохнется Семен, слово вымолвить не может. Тут почуяла она что-то неладное, отстранилась, смахнула с глаз слезы — и радости ее как не бывало.
— Ой! Не Семен… Издали приняла тебя за мужа. Да еще Оля кричит: папа да папа… Ты уж прости…
Она бессильно опустилась на бревно, закрыла лицо руками.
— Это ты прости, — выдавил виновато Семен. — Не думал я, что так получится. — И сердцем почувствовал, как тяжело теперь этой женщине, поверившей в несбыточное и в единое мгновение потерявшей сверкнувшую было надежду.
— Ты кто? — спросила она после длительного молчания, но головы так и не подняла.
— Семен я… Из Томшарова…
— Это ты, что ли, вместе с мужем моим уходил на войну?
Так вот это что за женщина, понял вдруг Семен. Вспомнил ее стоявшей на росстани, мать свою, тряский кузов полуторки, и сжалось сердце. Вот ведь как получилось: он теперь без матери, она без мужа. Эх, война, как ты поперек режешь! Уж не для того ли, чтобы нам больнее было? А он, если честно сказать, и не признал ведь Алиму. Как изменилась. Не легко, видно, было и здесь. Так чего же теперь делать? Взять чемодан да дальше идти? Ведь чужой он здесь человек, совсем чужой, только вот задел нечаянно, причинил боль этой женщине, а сейчас причинит и девочке. И станут они еще несчастнее, чем были до этой встречи. Ну что ты будешь делать? Нечаянно ведь… Не подумал, что так получится…