Выбрать главу

Я настолько уверовал, что незнакомка – это Эмма Бовари, что однажды утром увидев, как мраморщик устанавливает на чьей-то могиле памятник с высеченными на нем именем и фамилией усопшего, и отметив, что анонимность, похвальная при жизни, после смерти говорит о заброшенности и забвении, взял мелок и под фотографией незнакомки написал: Эмма Бовари, урожденная Руо. Ниже, где Флобер написал бы эпитафию: «Sta viator, amabilem conjugem calcas»[7], я начертал:

«Здесь покоится та, кто, задыхаясь от жизни, жила в мире иллюзий».

Я не обольщался насчет долговечности этих букв и взял себе за правило носить в кармане мелок, буду каждый раз их восстанавливать и подновлять, ибо повторение в силах изменить судьбу вещей и историй, рожденных и приуготованных забвению.

С того дня моя Эмма Руо, в замужестве Бовари, прекратила свои блуждания в лимбе невостребованных и забытых душ и перешла в круг сладострастников, не различавших при жизни желания от реальности.

Я обтер руки о брюки – терпеть не мог, когда руки испачканы мелом. Это у меня было всегда, еще со школы: все, что было связано с доской, приводило меня в дрожь, особенно губка для стирания мела, ее царапание по оргалиту при каждом движении, оставлявшем после себя следы – облака меловой пыли, заснеженную ежевику, струйку дыма, как если бы и у стирания была своя грамматика бытия.

Но как всегда, вопреки всем предосторожностям, попадается зловредная крошка мела, забивающаяся под ноготь; я поднял с земли сосновую иглу и попытался ее выковырять, но сообразил, что сперва палец надо намылить и опустить в воду. Когда я вышел на центральную дорожку к воротам, там уже кто-то другой мыл руки в моей воде.

Кладбищу в Тимпамаре принадлежат ключи, рабочие инструменты, груды столетней пыли, засохшие цветы, запах погашенной свечи, шишки с кипарисов и Воскресший, как горожане прозывают Илию Майера́.

Он был немой, как мраморные бюсты на могилах, пренебрегал мирскими делами и шишками, падавшими вокруг него с кипариса, приходил к девяти, садился перед могилой, которую ему вырыли утром в день похорон, и просиживал там до обеда.

Он купил этот небольшой участок земли, единственное свое имущество, ведь даже дом, в котором жил, он на себя не записал, зато эту яму – в первую очередь, она должна была оставаться незакопанной; сам я не видел, но судя по грязи на его ботинках, похоже, он изредка в нее залезал.

История произошла в августе, три года назад: Тимпамару захлестнуло волною жара, прилетевшего с моря, и он накрыл город куполом.

До тех пор Илия Майера славился среди местных своим выдающимся носом, напоминавшим птичье гнездо, горный пик, мыс. Кто потешался над ним, рисковал остаться без зуба, Илия был горяч на руку.

В тот день он окучивал помидоры: было еще совсем рано, а с него градом катил пот, будто его обдали ушатом воды, глаза закрывались, во рту пересохло. Он на минутку остановился и вдруг почувствовал, будто земля с ботинок проникает в его вены, будто он становится негнущимся, как лоза винограда, и острая боль в сердце заставила его согнуться и упасть: это был весь собранный им урожай – срезанная гроздь, упавшая на землю.

К нему сразу же бросились на помощь, но сердце не билось.

Брат стал плакать по нему, как по покойнику. Его перенесли на деревянный стол под навесом, увитым мускатным виноградом, и пока ждали могильщика, священника и доктора, мать отирала влажной салфеткой его лицо от прилипшей земли.

Доктор явился через десять минут и от лица науки констатировал физическую смерть, тогда как дон Паллагорио чадил ладаном, отправляя на упокой загубленную душу. Марфаро побежал печатать объявления, что похороны в связи с жарой состоятся в тот же день после полудня.

Бездыханное тело переложили в открытый гроб и по установленному обычаю перенесли в покойницкую на большой и холодный металлический стол, который был приведен в божеский вид стараниями семнадцатого сторожа кладбища Грациано Меликукка.

Именно на этом столе, после двух с половиной часов беспрерывного потока слез его родного брата, покойник пошевелил рукой, чтобы прогнать муху, которая пировала в раковинах его ушей. Это заметил только его тринадцатилетний племянник по имени Лангедок: он побелел, как атлас, устилавший гроб, перепугался насмерть и стал кричать:

– Он пошевелился, он пошевелился, поднял руку!

Отец прижал его к себе.

– Простите его, он очень любил своего дядю.

– Да нет же, я тебе говорю, он поднял руку, клянусь! – не унимался парнишка, и тогда отец вывел его наружу.

Все присутствовавшие, удивленные словами ребенка, уставились на мертвеца, словно ища подтверждения тщетности своих слез. Каков же был их испуг, когда, не открывая глаза и лежа неподвижно, Илия собирался прогнать другую муху, ползавшую по левой щеке, и влепил себе звонкую пощечину.

вернуться

7

«Остановись, прохожий, ты топчешь прах возлюбленной супруги» (лат.).