Выбрать главу

Succes d’estime был, например, прижизненной судьбой нерасходившихся книг Стендаля, а из русских авторов — непрочитанного Хлебникова, непечатавшегося Хармса, да и скольких еще. Я не сравниваю, просто пытаюсь обозначить некий тип творчества или, если хотите, писательскую установку. Иной раз даже неосознанную.

Очень сомневаюсь, что у Довлатова выбор такой установки был намеренным; скорее, так сложилось в результате изломов его биографии. Тем не менее правильно прочесть его, я думаю, нельзя, если не отнестись с полным доверием к сказанному им о себе в книге «Ремесло», да и не только в ней:

«Для кого и о чем вы пишете? Для американцев о России? Об Америке для русских?

Оказывается, вы пишете для себя. Для хорошо знакомого и очень близкого человека. Для этого монстра, с отвращением наблюдающего, как вы причесываетесь у зеркала...»

Замечу, для критиков он не писал никогда, и все разговоры о довлатовском постмодернизме, сколь бы остроумно этот тезис ни доказывался, остаются порядочной условностью, а если уж совсем откровенно, выдумкой. «Ремесло» опубликовано шесть лет тому назад; в ту пору никому бы и в голову не пришло, что Довлатова будут свободно и с увлечением читать на родине. Теперь, когда это случилось, кажется, не составляет труда ответить на вопросы, которые его мучили. Ну ясно же, что пишет он для нас, русских, и о русских — в метрополии, в диаспоре.

Но я бы с такими выводами не торопился, потому что они верны, но только в очень отвлеченном смысле. А на деле адресат всего, что вышло из-под пера Довлатова, — действительно тот «монстр», который глядит из зеркала. И может быть, несколько людей из самого близкого круга.

Оттого у Довлатова столь подчеркнутая откровенность, интимность, автобиографическая достоверность событий и даже мелких деталей — вплоть до почерпнутых из домашнего обихода. Так разговаривают только с людьми, посвященными во все, что относится к жизни автора. Еще естественнее, чтобы автор так разговаривал наедине с собой.

Я понимаю, исповедь без пропусков тоже бывает литературным приемом, ничем больше. Как прием ее и восприняли писавшие о Довлатове. У него ценили не степень откровенности, а тонкость игры, на которой все держится в этой прозе. И были правы: хотя бы тем, что говорили о строго выстроенной прозе, не поддавшись соблазну читать ее как бесхитростный дневник, куда заносят разные житейские переживания.

По моим наблюдениям, этот соблазн оказался неодолимым для аудитории, когда она — с вечным нашим опозданием, которого не поправишь, — стала широкой, почти массовой.

Я говорил Довлатову, как заинтересованно встретили у нас три рассказа из «Зоны» и повесть «Филиал» — первые его вещи, пробившиеся к отечественному читателю. Он недоверчиво улыбался. А потом показал мне набросок, из которого выросли «Переводные картинки», последнее, что он написал. «Гения из меня не вышло... — сказано там. — Зато я, кажется, начинаю превращаться в среднего американского литератора. В одного из нескольких американских беллетристов русского происхождения».

Само собой, с такими оценками я не соглашался, не соглашусь и сейчас, твердо зная, что Довлатов — писатель уж никак не средний, а к американской литературе причастный лишь очень косвенно.

Но теперь, когда настал час его популярности, довлатовский скепсис сделался мне немного понятнее. И я все чаще вспоминаю короткий обмен репликами, происходящий в повести «Наши» между автором и его дочерью:

«— Тебя наконец печатают. А что изменилось?

— Ничего, — сказал я. — Ничего...»

«Наших» я сначала прочел по-английски: привезла знакомая американка. В самолете она открыла книжку и хохотала до слез от первой до последней страницы. Крайне удивилась, услышав, что, по-моему, печальнее этой семейной хроники в эмиграции не появилось ничего.

Я не укоряю мою приятельницу за бесчувственность. Она не раз бывала в Москве, даже проработала месяц в одном передовом учреждении на Пушкинской площади. Но, как для всякого западного человека, мы для нее остались страной чудес, с которой не сравнится никакое Королевство кривых зеркал. Об этих чудесах, об абсурдах советской будничности она и прочла у Довлатова, от души радуясь узнаванию.