«Новый американец» тем не менее имел шумный успех. Это была газета «третьей волны», газета, выражающая ее чаяния о новой свободной жизни, но и не останавливающаяся перед соблазном эпатажа взглядов бывших советских граждан. Этим, по-моему, она нравилась им еще больше. На свободе не страшно взглянуть на свой быт, на свое существование как бы со стороны.
Все мы помнили, что такое «колонка редактора». Довлатов начал писать в подобной «колонке» вещи немыслимые для читателей, привыкших к «значительности» безликих, клишированных сообщений первых полос советских газет. Главное в его манере — это была интонация, основанная на не подлежащем сомнению доверии к читателю, интонация человека, с которым не стыдно поговорить о любом занимающем сегодня твое воображение предмете. В том числе о полнейших пустяках, о мелочах эмигрантского быта. Только Довлатов мог открыть очередной номер, скажем, рассуждением о нью-йоркских тараканах. В результате и те, кто восхищался его «колонками» (таких все-таки было большинство), и те, кто возмущался ими, одинаково спешили утром в киоск в день появления нового выпуска (газета была еженедельником). Впрочем, обо всем этом можно составить достаточно полное представление по довлатовскому «Ремеслу», а читатели этой книги найдут обширные свидетельства об особенностях довлатовской журналистской манеры в «Марше одиноких».
Приблизительно через два года в редакции разразился грандиозный скандал, и Довлатов ушел из газеты. Виноваты, я думаю, были все участники этой драмы амбиций и взаимного непонимания. Следствием этого раздора стало стремительное изменение направления газеты и... прекращение ее существования. Отпочковавшиеся или вновь возникшие издания на исчезнувшего «возмутителя спокойствия» уже не походили. Более поздние газеты и журналы стремились и стремятся угодить «своему» читателю. «Новый американец» выражал точку зрения — во всяком случае, чувства — его создателей, а тем самым и жизнь русского человека за рубежом, ее нерв.
Крушение еженедельника стало весьма ощутимым доказательством нашего общего неумения находиться друг с другом в нормальных деловых отношениях. Свободная жизнь развивала у нас поначалу склонность к «свободному» и категоричному неприятию чужих мнений и доводов. Я с огорчением убедилась на своем личном опыте, которым не могу гордиться, что все мы рухнули в Нью-Йорк как бы с разных планет, у каждого были свои табу и заповеди, с которыми мы носились, ни на кого не обращая внимания. Я уже не говорю о вещах, как нам казалось, элементарных — неумении вести бизнес, etc... В общем, относительно самых существенных механизмов американской жизни мы долгое время оставались в инфантильном неведении.
Радость открытия нового мира с начала восьмидесятых пошла на убыль, рушились приятельские отношения, начались разочарования друг в друге, крупные ссоры по мелким поводам. Богемные связи распадались, новые, не столь огромные, как вначале, компании создавались чаще всего на частной основе...
Естественно, пока я сама не ушла из «Нового американца» летом 1981 года, я снимала все, имеющее для газеты значение события: переезд в новое помещение, празднование годовщины существования, саму редакционную жизнь...
Но вернемся к надписям. В первый же год работы в «Новом американце» мы с Сергеем успели и подружиться, и поссориться. Так что, когда у Довлатова был издан «Компромисс», я не ждала, что он мне книгу подарит. Поэтому я послала по почте автору чек, желая книгу купить. В ответ я получила чек обратно — вместе с надписанным «Компромиссом»:
В начале восьмидесятых многие из нас, употребляя заветный оборот Чичикова, стали утверждаться «твердой стопой на твердом основании». Тексты Довлатова появились не только на русском, но и на английском языке. И не по мановению волшебной палочки, а во многом благодаря рассчитанным усилиям самого автора. Я тоже подписала договор на книгу «Барышников в России», начала печататься в американских журналах. Постепенно те, кто упорно продолжал заниматься своим делом, увидели и результаты трудов. Довлатов никогда не только не завидовал успехам коллег, а, напротив, как-то даже гордился ими и подчеркивал это. Его надписи восьмидесятых годов стали спокойными, дружескими: