– Все ты ему спускаешь, – упрекнул он меня.
Спал я мало, но, как и предыдущей ночью, когда наступил час моей предрассветной вахты, я устроился на принесенной Мейсонье скамеечке у четвертой бойницы и ощутил прилив бодрости. Ствол моего «спрингфилда» покоился на вековых камнях выступа, приклад прижат к бедру. Ну разве не странно, что я, человек XX века, сижу здесь, где столько раз несли караул одетые в кольчуги английские или гугенотские стрелки? Не будь рядом со мной Эвелины и товарищей, которые спали во въездной башне, я не стал бы цепляться за жизнь, полную таких превратностей. Вечная борьба с бродячими бандами, отупляющее гарнизонное существование, всегда начеку – сколько еще лет обречены мы на такую участь?
Эвелина сидела рядом со мной на своей любимой низенькой табуретке. Спиной она опиралась о мою левую ногу, голову положила мне на колени. Была она легкая как перышко. Эвелина не спала. Время от времени я поглаживал левой рукой ее шею и щеку. И тотчас ее ладонь касалась моей руки. Условие было твердое – никаких разговоров.
Я знал, что мои отношения с Эвелиной коробят моих товарищей, хоть они и одобряют то, как терпеливо я ухаживаю за ней во время приступов, занимаюсь ее образованием, гимнастикой. Собственно говоря, сделай я ее своей женой, они наверняка осудили бы меня. Но так было бы им понятнее. По правде сказать, я и сам перестал себя понимать. Мои отношения с Эвелиной оставались платоническими, хотя и была в них доля чувственности. Я не испытывал соблазна овладеть ею, но ее юное тело восхищало меня. Как и ее прозрачные глаза и длинные волосы. Если в один прекрасный день Эвелина превратится в красивую девушку, вполне возможно, я при моем характере не устою. Но по-моему, я много потеряю. Я бы сто раз предпочел, чтобы она осталась такой, как сейчас, и наши отношения не изменились бы.
Днем, когда я отдыхал, Эвелина, «прибирая» в ящике моего письменного стола, обнаружила маленький тонкий и острый кинжальчик, который дядя подарил мне для разрезания бумаги. Когда я проснулся, она попросила меня отдать кинжальчик ей.
– На что он тебе?
– Сам знаешь.
Я и в самом деле знал. Но не хотел, чтобы она произнесла это вслух. И кивнул в знак согласия.
Она тотчас продела веревочку в кольцо на ножнах и привязала их к поясу. Вечером все мальвильцы подшучивали над Эвелиной, расхваливая ее маленький кинжал. Даже я спросил ее, не собирается ли она «предать этому кинжалу» Вильмена. Я притворялся, что, как и другие, поверил, будто все это детская игра. Но я-то хорошо понимал, что кроется за этой игрой.
Ночь выдалась прохладная, непроглядная тьма только-только сменилась серыми предрассветными сумерками. Я мало что видел в бойницу. Но я старался «брать на слух». Это выражение Мейсонье, надо полагать, принес из армии. С тех пор как не стало птиц, рассвет странно безмолвен. Даже Кар-Кар нас бойкотирует. Я жду. Этот воинственный идиот, безусловно, нападет на нас. Раз он объявил своим парням, что возьмет Мальвиль, отступать от своих слов ему уже поздно. Кроме того, он слепо верит в свое техническое превосходство, а состоит оно в базуке старого образца.
Люди такого склада омерзительны еще и тем, что ход их мыслей ясен как дважды два. Базука у меня – стало быть, порядки устанавливать мне. А по понятиям Вильмена, устанавливать порядки – значит истребить нас. Мы убили двух его парней. Стало быть, он обязан «расквитаться с Мальвилем».
Но с Мальвилем он не расквитается – не выйдет. Целый день на меня волнами накатывал страх, теперь с этим покончено. План действий ясен. И если не считать некоторой – назовем ее остаточной – доли нервозности, я совершенно спокоен. С минуты на минуту я жду крика совы – Колена.
Я его ждал, но, когда он послышался, я от неожиданности на миг оцепенел. Пришлось Эвелине дотронуться до меня рукой, только тогда я вспомнил, что должен стиснуть ей плечо. Так я и сделал, что было довольно нелепо, коль скоро она уже ждала моего знака.
Эвелина убежала, прихватив свой табурет, чтобы никто о него не споткнулся, а я встал на колени перед скамеечкой, на которой сидел, оперся на нее левым локтем и приложился щекой к прикладу. Я услышал какой-то шум за моей спиной, а потом и увидел краем глаза – с каждой минутой становилось все светлее, – как товарищи заняли каждый свой пост. Все это произошло на редкость тихо и быстро.
А потом время потянулось бесконечно долго. Вильмен не решался открыть огонь по палисаду, и странное дело – я испытывал живейшую досаду, что он не торопится сыграть роль, которую я отвел ему в своем сценарии. Мне казалось, что я молчу, но Мейсонье потом уверял, что я то и дело бормотал вполголоса: «Да чего он тянет, болван, черт его дери, чего он тянет?»
Наконец раздался залп, которого мы все ждали. В каком-то смысле он нас разочаровал: он оказался куда менее сильным, чем мы предполагали. Наверное, разочаровал он и самого Вильмена, потому что выстрел из базуки не только не снес напрочь палисада, но даже не сорвал с петель ворота. Он лишь пробил посредине дыру в полтора метра диаметром, но верхняя и нижняя часть ворот, хотя и была изуродована, осталась на месте.
Что произошло потом? Продолжительным свистком я должен был дать сигнал к началу стрельбы. Я этого не сделал. И однако, мы все, в том числе и я сам, открыли беспорядочный огонь, каждый, как видно, решил, что другой что-то увидел. На самом же деле никто ничего не увидел, потому что видеть было нечего. Противник в проломе не появился.
Потом наши пленники единодушно подтвердили: когда мы начали стрельбу, отряд Вильмена находился метрах в двенадцати ниже по склону и был надежно защищен от наших пуль выступом скалы. Враги как раз направлялись к пролому-туда, где базука разворотила палисад, – но тут наша преждевременная и совершенно бесцельная пальба вынудила их остановиться. И не потому, что у них были потери, но они увидели, как от наших выстрелов отскакивают куски разрушенного палисада, и услышали, как потрескивают о дерево наши пули. Нападающие залегли и стали отстреливаться. Но тот самый выступ, который защищал их от наших выстрелов, мешал им нас увидеть. Так и получилось, что две армии, сойдясь лицом к лицу, яростно и бесцельно поливали друг друга огнем.
В конце концов я сообразил, что происходит, сообразил также и Мейсонье, потому что сказал мне:
– Надо кончать! Ведь это же бред!
Он совершенно прав, но, чтобы прекратить пальбу, мне нужен свисток (бывший свисток Пейсу), а я шарю по карманам и не могу его найти, меня даже пот прошиб. Несмотря на всю свою тревогу, я понимал, как смешон: хорош главнокомандующий, который не может отдать приказ войскам, потому что потерял свисток! Я мог бы крикнуть: «Прекратить огонь!» И даже Мьетта и Кати во въездной башне услышали бы меня. Но нет, сам не знаю почему, я считал в эту минуту очень важным делать все по правилам.
Наконец я нашел эту бесценную реликвию. Ничего таинственного: она оказалась там, куда я ее положил, в нагрудном кармане рубашки. Я дал три коротких свистка с перерывом в несколько секунд, и наши ружья наконец умолкли.
Однако, как видно, трель моего свистка отрезвила воинственный пыл Вильмена, потому что с крепостной стены, где я лежал скорчившись, я услышал, как он зарычал на своих людей:
– По кому стреляете, дурачье!
После чего неистовая пальба с обеих сторон сменилась тишиной. Сказать «могильной тишиной» было бы преувеличением, потому что потерь ни у них, ни у нас не было. Первая часть боя разрешилась фарсом, и обе стороны притаились. У нас не было охоты выходить из Мальвиля навстречу врагу, а у врага – ни малейшего желания лезть под пули, приблизившись к пролому метр пятьдесят в диаметре.
Того, что произошло потом, сам я не видел – мне рассказали об этом бойцы нашего наружного отряда.
Эрве и Морис были в отчаянии. При сооружении землянки мы допустили ошибку. Из землянки идущие по дороге в Мальвиль были хорошо видны с фланга при том условии, если они шли во весь рост. Но стоило им залечь – а в данном случае так и произошло, – и они пропадали из глаз. Поросший травой откос дороги полностью их скрывал. Стало быть, Эрве и Морис стрелять не могли. Но если бы даже враги поднялись с земли, наши новички не знали, открывать ли огонь, потому что винтовка Колена молчала.