Выбрать главу

— Худущий ты какой стал, — сказала она, поправляя на спине сына майку.

— Я всегда такой был.

— И то правда…

— Ты тоже не толстая. И Клавдия.

— С работы не толстеют. Толстеют от безделья или от болезни.

Анисья Васильевна говорила о всяких пустяках, чтобы ободрить сына, дать ему понять, что ничего не надо рассказывать, и так все понятно. Но она видела, что Павел думает о своем и, может быть, хочет сказать, посоветоваться с матерью. Ох, плохая из нее советчица. У самой-то с любовью не получилось, а как детей предостеречь — не знает.

Тогда она сама спросила так просто и прямо и таким веселым голосом, как будто о деле очень обыкновенном:

— Влюбился, сынок?

— Кто сказал? — спросил он, ничуть не удивляясь, что матери все известно.

— Сама вижу.

— Клавдия, наверно, наболтала.

— Ну, значит, неправда?

Он вызывающе ответил:

— Правда…

— Когда познакомишь?

— Сам еще плохо знаю.

— А она-то любит?

— Не знаю. Нет, наверное.

— Так как же быть, сын?

Он уверенно ответил:

— Полюбит.

— А если не полюбит?

Стиснув зубы, он повторил:

— Полюбит.

— Ну, так нельзя.

— А как? Я не знаю!

— Ну кто же за тебя должен знать? Ты с ней говорил хоть?

— Нет еще…

— Почему?

На этот вопрос он ничего не ответил.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Березу звали Маша.

Когда Анисья Васильевна уезжает по делам в город, то ей все кажется, как и в молодости, что береза скучает без нее и все глядит через крыши и деревья на дорогу. Ждет. А увидев ее, радостно трясет листвой и шепчет что-то ласковое.

И цветы ждут, они выглядывают сквозь изгородь, приветствуя ее возвращение, потому что без нее им приходилось очень плохо. Клавдия, прижимая ладонь к груди, клянется, что поливала, как положено, каждый вечер, но мать обрывает ее клятвы:

— Не обманывай. Поливала ты ночью, и то наспех.

У Клавдии делаются большие глаза:

— Кто сказал?

— Цветы и сказали, — строго отвечает мать. — Ты не забывай, что я огородница и все понимаю, что цветы говорят. Или деревья. Что им надо, что у них болит… Все понимаю. Я только подошла, а они мне и рассказали, как поливала, когда.

Улыбнувшись, договаривает:

— И даже кто помогал поливать, и то сказали…

1

Анисья Васильевна издали увидела: сидит Любка у своего дома на скамейке и ничего не ждет. Просто так сидит, скучает. Она всегда, проводив мужа в город, сидит у ворот, как привязанная, и боится отойти.

Двое таких у Гаврилы Семеновича: жена да Букет. Оба словно на цепь посажены. При нем она выйти не смеет — работает; без него — боится: обворуют. Недаром в деревне говорят про них:

— Бедны были — сами лаяли, разбогатели — кобеля наняли.

А когда-то все говорили:

— Вон счастливая Любка идет…

Другого и звания ей не было. Счастливая. Помнит Анисья Васильевна, как завидовала соседке. Где твое счастье, Люба? Вот сидишь ты у ворот, маленькая, высохшая, завистливая, стережешь добро, никому не нужное. И все зовут тебя просто Любка.

Анисья Васильевна подошла и поздоровалась:

— Здравствуй, Любовь Пахомовна.

— Ой, с чего это ты меня навеличиваешь?

— А как?

— И не забыла? Из одногодков-то наших никто уж не помнит. Которые помоложе, так те еще скажут — тетя Люба… Будто я без отца родилась, от духа святого, или от матери-одиночки. Муж когда-то Любушкой звал. Так ведь это еще до войны. А теперь и вовсе как звать позабыл, никак не зовет. Да посиди ты со мной хоть сколько-нибудь. Одна я осталась, сам-то в город клубнику повёз, а Иван на музыкальный смотр еще вчера уехал.

— Ну что ж, я посижу, — согласилась Анисья Васильевна. — Да что мы у ворот-то! Пойдем ко мне в цветничок.

— Говорю, нельзя мне отойти от дома-то. Или ты не знаешь? При нем нельзя и без него нельзя. Как привязанная. Откуда ты такая разнаряженная?

— В район ездила.

— Покупать чего?

— Да нет. За прошлый год премию выдали.

— А что дали?

— Вот часы.

— Мелкие какие. Дорогие?

— Подарю Клавдии, пусть носит. У меня другие есть, попроще.

— Счастливая ты, Анисья. Я часто смотрю, как ты с работы идешь по улице, и думаю так: счастливая.

— Наработаешься, домой идешь, вот и счастье.

— И я от свету до свету работаю, да так, что спина разламывается…

— А нам, думаешь, легко?

— Тебе-то какая тяжесть? Начальница!

— От других не отстаю. Ты ведь знаешь. Видишь, руки какие.

— Вот и руками гордишься…

— Ты спросила, я и сказала. Какая же это гордость?

— Гордо по улице идешь. Ты всегда была гордая.

— Да неправда…

— Идешь, будто вся улица твоя.

— А зачем мне вся улица?

— Ну не знаю. Походка, значит, у тебя такая стала. Иван и то заметил. Тетя, говорит, Ася какая красивая стала. А вот дочка-то не в тебя… Нет.

Анисья Васильевна засмеялась:

— Она еще краше меня будет…

— Куда там! Ты ее хоть всю часами обвесь!..

— Ну хватит. Побеседовали. — Анисья Васильевна поднялась. — Ты, я вижу, притомилась от нашего разговора… Говоришь, чего и не надо.

— Ну куда ж ты бежишь? Я говорю, мужик бы твой глянул бы теперь на тебя и ни за что бы не пропал без вести. Бегом бы прибежал.

— А вот это, Любовь Пахомовна, как раз не твое дело.

— Так ведь я говорю, ты сколько пережила, сколько на общественность потрудилась, а все цветешь, все цветешь. Ну, известно, как ты теперь начальница и кругом тебя все начальники…

Она еще ехидное что-то выкрикивала вдогонку, не смущаясь тем, что никто ее не слушает. Она уже давно привыкла к одиночеству, с самой той поры, когда муж перестал называть ее по имени.

2

Человек стоял у края дороги. Павел сразу, как только выехал с базы, увидел и человека, и его тяжелый серый плащ-дождевик, и потертый желтый чемодан.

Он обмахивал старой фетровой шляпой свое покрасневшее от жары немолодое лицо.

Вообще все у этого человека казалось старым, потрепанным, потертым. Все, кроме большой румяной лысины. Она блестела под солнцем, как новенькая. Роста он был невысокого и как-то так раздался в ширину, будто оплыл под жарким солнцем.

Павел решил, что это скорей всего агент или уполномоченный. Много их приезжает на комбинат, и все почему-то думают, что если они едут в тайгу, то надо даже в июле одеваться потеплее. А тут жара стоит, как, наверное, в Африке.

Человек проголосовал. Павел остановил машину и открыл дверцу. Он не любил ездить один, хотя тут и недалеко, всего десять километров. Но почему не послушать бывалого человека. А эти агенты — народ мытый-перемытый, весь Союз изъездили вдоль и поперек, с ними не соскучишься: всегда что-нибудь да расскажут.

Но этот пассажир как сел, так и замолчал, только вздыхал по временам, да все вытирал свою новенькую лысину и потрепанное лицо влажным от пота платком. Он изнывал от жары, но тяжелого своего плаща снять не догадался, так и ехал в нем всю дорогу. Ехал и молчал. Ненормальный какой-то агент.

Другие всю дорогу или хвалятся своими подвигами, или интересуются всякими подробностями насчет комбинатского начальства, да как с выпуском сборных домиков: хватает их или большая очередь. Кроме того, обязательно расспросят, есть ли ресторан в этой медвежьей местности и какая тут местная продукция; мед, скажем, или сушеные грибы, и что почем.

Так все десять километров от станции до комбината и обеспечены разговорами.