Выбрать главу

Аделина Адалис? – переспрашивал. А как же, знал, знал! Любимым словом указанной советской поэтессы было – вредитель... Астроном Леверье? Еще бы! Это по просьбе Леверье безымянный прежде цветок назвали гортензией – так звали его любимую, она потом наставила ему рога... Книги? Без книг нельзя. Фантасты, говорящие о конце книги, не правы – книга переживет века, войдет в далекое будущее. Вы покупаете книги или предпочитаете работать в библиотеках? А письма храните? Делаете специальные выписки? Я, например, похвастался Абрам Рувимович, в молодости составлял картотеку для самого Венгерова!

Впрочем, все это были подступы.

Главный вопрос он задал неожиданно, как бы поймав меня на паузе.

Вот каким все же образом летают самолеты? Как они держатся в воздухе? Почему паровоз не может летать? Он даже вдруг встопорщил белесые бровки: сколько, говорите, часов летит самолет в Москву из Новосибирска? Четыре?.. Странно-странно...

Абрам Рувимович задумался.

Что-то его мучило. Что-то очень важное бушевало в пучинах души.

Смиряя себя, рассказал, как знаменитый советский поэт-песенник стащил несколько строк из его стихотворения, опубликованного еще в дореволюционном ежемесячнике «Свободный журнал». У Палея: «Город замер в сонной дымке, гаснет зарево зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари...» У Лебедева-Кумача: «Вечер реет в белой дымке в ярком зареве зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари...» После скандала Лебедев-Кумач переписал указанное четверостишие: «День уходит, и прохлада освежает и бодрит, отдохнувши от парада, город праздничный гудит...»

С огромным удовольствием Абрам Рувимович показал книжку своих стихов «Бубен дня», изданную в Екатеринославе в 1922 году, а потом корректуру книги стихов, которая вот-вот должна была выйти в Хабаровске. Тираж – 150 экземпляров. «Но для книги стихов большего тиража и не надо. Первое стихотворение я написал в семь лет, – похвастался он, – а последнее на днях».

Что чувствует человек, проживший на свете 100 лет?

Только ли бремя огромных потерь, фантастически бесконечных потерь, потерю всех людей, с которыми был близок?

Не знаю. Абрам Рувимович не вызывал такого впечатления.

Когда я уходил, он весь приподнялся в кресле. Он сиял. Он светился изнутри. Его интересовало только будущее. Может, сто лет он прожил ради этого вопроса. «Сколько, вы говорите, летят самолеты в Москву из Новосибирска? Четыре часа?» Он замечательно выдержал паузу и выдохнул с восторгом истинного провидца: «Попомните, молодой человек! Когда-нибудь они будут летать быстрее!»

2

...За антилысенковский роман «Остров Таусена» меня лаяли во всех органах прессы, включая «Литературу в школе» и «Естествознание в школе», – писал мне Абрам Рувимович в августе 1988 года. – Результатом было надолго отлучение меня от печати и от всех способов заработка. Берия меня тоже не обошел вниманием, но, к счастью, поздно вспомнил обо мне: взяли 13 февраля 1953 года, а выпустили 31 декабря того же года.

Какие обвинения мне предъявили при вожде?

Сначала, что я хотел убить его и Маленкова.

Это, конечно, не удалось хоть как-нибудь доказать.

Потом – в клевете. И что я не соглашался с докладом Жданова о литературе. Воображаю, как смеялись над этим пунктом в Верховном суде! Все же дали мне 10 лет с последующей высылкой, и вполне мог бы их реализовать, если бы в начале марта не произошло важнейшее событие (смерть Сталина), после чего меня реабилитировали, правда, только к Новому году.

Отступление третье: социалистический реализм

Не метод, конечно.

Мы немало спорили об этом с Борей Штерном.

Он даже целую книжку написал о соцреализме, называлась «Лишь бы не было войны». Не метод, не метод, пришли мы с ним к мнению. Скорее образ жизни, образ мышления. Как писал Трофим Денисович Лысенко: все в природе связано и взаимосвязано. Когда человек что-то долго твердит вслух, он и поступать начинает соответственно.

Один мой добрый старший товарищ (назовем его Саша) с юности был вхож в самые высокие кабинеты. Такая карма. Как-то сидел с генсеком советского комсомола, курил американскую сигарету, пил колумбийский кофе, прихлебывал из рюмочки французский коньяк и философствовал о вреде низкопоклонства перед всем иностранным. Вдруг вошла секретарша. Из солнечного Узбекистана, радостно сообщила она, прибыл Хаким, комсомолец-ударник, определенный на трехмесячную учебу в Москву. Есть мнение: Хакима обустроить, чтобы он вернулся в солнечный Узбекистан с горячим приветом от столичного комсомола.

«Пусть войдет. Минут через десять», – кивнул генсек.

И пояснил другу Саше: «Из всех республик едут. Всех устроить надо. В Москве лучше, чем на уборке хлопка или на постройке канала. Но кадры готовить надо».

Когда Хаким вошел наконец, генсек работал.

То есть перед ним лежали бумаги, а в хрустальной пепельнице дымила отложенная сигарета. Увидев такое, Хаким упал духом: вот он как не вовремя! Вот он как мешает генсеку думать о делах советского комсомола, отнимает у генсека драгоценное время! Как же найти правильный подход? Как повести беседу, чтобы Москва не оказалась городом на одну неделю?

Минут через пять генсек поднял усталые глаза.

Саша прекрасно знал, что сказать генсеку нечего, что вся эта встреча – пустая формальность. Хакима вполне мог определить в Москве любой второстепенный секретарь, но как раз в тот год сверху было спущено указание: всех комсомольцев-ударников из солнечных республик, приезжающих в Москву на срок более месяца, пропускать только через генсека. Вот теперь и роилось в серых умных глазах генсека величественное бессмыслие. «Но в Москве тебе придется много работать, товарищ Хаким, – произнес он, как бы продолжая некую мысль. – Мы, комсомольцы, должны служить примером. В труде и в быту, – добавил, подумав. – Вот будешь некоторое время работать в Москве, отдаешь себе отчет, как много тебе придется работать?»

Услышав сочетание «некоторое время», Хаким запаниковал.

Почему «некоторое»? Почему не три месяца? К тому же по восточной привычке он не воспринял прямого смысла произнесенных слов, а потому судорожно искал смысла внутреннего, затаенного, некоей партийной эзотерии. Он с ума сходил от желания немедленно угодить генсеку, немедленно вписаться в строй его мудрых мыслей. Он судорожно искал выигрышный ход. «Мы в солнечном Узбекистане много работаем, – сообщил он как можно более скромно. – У нас в Узбекистане славный солнечный комсомол, но мало опыта. Хочу много работать!»

Некоторое время генсек с сомнением рассматривал Хакима – круглое среднеазиатское лицо, черные глаза, по самый верх полные веры в великолепные коммунистические идеалы. Видно, сам дьявол столкнул генсека в тот день с тысячу раз пройденного, тысячу раз опробованного пути. Вдруг ни с того ни с сего, сам себе дивясь, он спросил: «Это хорошо, Хаким, что ты готов работать много...» Обычно после таких слов следовало распоряжение обустроить товарища из братской республики, но я же говорю, в тот день сам дьявол дернул генсека за язык: «А над чем сейчас, Хаким, ты работаешь?»

Хаким сломался.