Но вот А-Кай поднял глаза, лицо его осветилось быстрой прелестной улыбкой, и он спросил хозяина, готов ли тот.
Доктор кивнул. A-Кай положил лютню и вновь зажег масляную лампу. Приготовил еще одну трубку. Доктор выкурил ее и еще две. Это было его пределом. Он курил регулярно, но умеренно. Затем вновь откинулся на спинку и предался размышлениям. A-Кай приготовил две трубки для себя и, выкурив их, погасил лампу. Он подложил под голову деревянную скамеечку и вскоре уснул.
А доктор, ощущая несказанное умиротворение, задумался над загадкой бытия. Телу его, полулежащему в кресле, было так покойно, что он совсем его не ощущал, разве что неотчетливое чувство физического довольства еще усиливало духовную нирвану. В этом состоянии полной свободы его душа могла смотреть на его тело с той же нежной терпимостью, с какой мы относимся к другу, который нам прискучил, но чья любовь нам приятна. Мысли стремительно проносились у него в мозгу, но в этой стремительности не было спешки, не было тревоги, его ум работал с уверенностью в собственной мощи, — так великий математик оперирует математическими символами. Ясность мышления доставляла такое же наслаждение, какое доставляет нам чистая красота. Ради этого только и стоило мыслить. Самоцель. Он был повелителем пространства и времени. Не существовало такой задачи, какую он не мог бы разрешить, если бы захотел; все было понятно, все было необычайно просто, но казалось глупым распутывать сложности бытия, если сознание, что ты можешь сделать это, когда захочешь, доставляет такое тонкое наслаждение.
Глава девятая
Доктор Сондерс вставал рано. Рассвет только начал заниматься, когда он вышел на веранду и позвал А- Кая. Бой принёс ему завтрак; маленькие нежные бананы, известные под
названием «дамские пальчики», неизбежную яичницу–глазунью, тосты и чай. Доктор съел все это с аппетитом. Укладываться им было недолго. Весь скудный гардероб A-Кая уместился в пакете из оберточной бумаги, а пожитки самого доктора — в китайском чемодане из светлой свиной кожи. Лекарства и хирургические инструменты он держал в небольшой жестяной коробке. У ступеней, которые вели на веранду, дожидалось трое или четверо туземцев — пациенты, желавшие показаться доктору; он принял их одного за другим, пока завтракал, и сказал, что уезжает сегодня утром. Затем пошел к дому Цзинь Цина, стоящему посредине плантации кокосовых пальм. Это было импозантное бунгало, самое большое на острове, с отдельными архитектурными деталями, которые должны были придать ему стиль, но его претенциозность была в странном контрасте с убогим окружением. Сада вокруг не было, на неухоженной земле валялись пустые жестянки из–под консервов и ломаные упаковочные ящики. Бродили куры, утки, собаки и свиньи, роясь в отбросах. Обставлен дом был «по–европейски»: буфетами из мореного дуба, американскими качалками вроде тех, что обычно видишь в отелях Среднего Запада, и столами, обтянутыми плюшем. На стенах висели в массивных золоченых рамах увеличенные фотографии Цзинь Цина и многочисленных членов его семейства.
Цзинь Цин был высокий полный мужчина внушительной наружности, из кармашка его белых парусиновых брюк свисала тяжелая золотая цепочка от часов. Он остался очень доволен результатами операции, даже не ожидал, что будет так хорошо видеть, но все равно предпочел бы задержать доктора на острове еще немного.