— Царства Божьего, — улыбнулся Эрик.
— А где оно? — спросил Фред.
— В моей душе.
— Я не хочу вмешиваться в ваш философский разговор, — прервал их доктор, — но вынужден признаться, что меня мучит жажда.
Эрик со смехом поднялся с парапета, на котором он сидел все это время.
— Да и солнце скоро зайдет. Пора спускаться. Заглянем ко мне, у меня есть чем промочить горло. — Он протянул руку на запад, где на фоне темнеющего неба четким силуэтом вырисовывался конус вулкана. Обратился он к одному Фреду: — Хотите подняться туда завтра? С вершины открывается великолепный вид.
— Не возражаю.
— Выйти надо рано, до жары. Я могу заехать за вами на шлюпке перед рассветом, и сразу переправимся на тот остров.
— Идет.
Они спустились с холма и скоро вновь очутились в городке.
Эрик жил водном из домов, мимо которых они проходили утром, когда, пристав к берегу, пошли по главной улице к центру. В течение нескольких столетий там обитали голландские купцы, и фирма, в которой служил Эрик, купила дом вместе со всей обстановкой. Его окружала высокая беленая стена, но краска уже давно облупилась, а во многих местах позеленела от сырости. Был там и садик, дикий и неухоженный: в нем росли розы и фруктовые деревья, цветущий кустарник, бананы и несколько высоких пальм. Повсюду висели плети ползучих растений, и все заглушали сорняки. В угасающем вечернем свете сад выглядел пустынным и таинственным. Низко над землей летали взад и вперед светлячки.
— Тут очень запущено, — сказал Эрик. — Я уже несколько раз хотел послать несколько кули, чтобы они здесь расчистили, но потом отказался от этой мысли — так мне больше нравится. Мне нравится думать о голландском минхере, который отдыхал здесь вечерами, когда становилось прохладно, посасывая фарфоровую трубку, в то время как его толстая супруга сидела, обмахиваясь веером.
Они вошли в гостиную. Это была длинная комната с зашторенными окнами в обеих узких стенах. Появился бой и, став на кресло, зажег висячую керосиновую лампу. Пол был из мрамора, на стенах висели писанные маслом картины, такие темные, что на них ничего нельзя было разглядеть. Посредине стоял большой круглый стол, а вокруг него — одинаковые, обитые зеленым тисненым бархатом жесткие кресла. Душная и неуютная комната, но в самом ее несоответствии всему окружающему таилась своя прелесть: перед вашим мысленным взором возникала непритязательная жизнь Голландии девятнадцатого века. Флегматичный купец, вероятно, с гордостью распаковывал мебель, прибывшую не откуда–нибудь, а из самого Амстердама, и когда ее аккуратно расставили в комнате, с удовлетворением думал, что она как нельзя лучше подобает его общественному положению.
Бой принес пиво. Эрик отошел к маленькому столику, чтобы поставить пластинку. Ему попалась на глаза пачка газет.
— А, вот и газеты. Я посылал за ними.
Фред встал со стула, взял газеты и снова сел — за круглый стол, над которым висела лампа. не забыв замечания доктора в старом португальском порту, Эрик поставил последнее действие «Тристана»[29]. Воспоминания делали музыку мучительно–жгучей. В странной, неуловимой мелодии, которую наигрывал на свирели пастух, вглядываясь в поисках паруса в море, звучала тоска загубленных надежд. Но сердце доктора сжала иная боль. Он вспомнил Ковент–Гарден в старые дни, увидел себя во фраке в креслах партера. В ложах красовались женщины в диадемах, с жемчужными ожерельями на шее. Король, тучный, с мешками под глазами, сидел в углу королевской ложи; с другой стороны, тоже в углу, над оркестром, восседали рядом барон и баронесса де Майер, и, поймав взгляд доктора, баронесса наклонила голову. В самом воздухе ощущались благоденствие и уверенность в будущем. Все было так монументально, так незыблемо, мысль о переменах просто не могла прийти на ум. Дирижировал Рихтер. Как страстно звучала музыка, как полнозвучно, с каким мелодическим великолепием и блеском раскатывались мощные звуки! Но тогда доктор не слышал в ней того кричащего, дешевого и чуть–чуть вульгарного, что со смущением услышал сейчас. Великолепно, да, но немного неряшливо; в Китае его ухо привыкло к более утонченным и сложным сочетаниям, к менее слащавым гармониям. Он пристрастился к музыке, полной намеков, иллюзорной и нервной, и прямолинейная констатация фактов несколько оскорбляла его изощренный слух.
Когда Эрик поднялся, чтобы перевернуть пластинку, доктор Сондерс взглянул на Фреда: ему было интересно, какое впечатление эти напевы произвели на него. Музыка — удивительная вещь. Ее власть не связана с прочими склонностями людей; человек, во всех отношениях самый ординарный, может очень тонко и остро отзываться на музыку. А доктор постепенно пришел к мысли, что Фред Блейк не такая уж заурядность, как ему сперва показалось. Было в нем что–то, лишь пробуждающееся и неведомое ему самому, как в цветке–самосеве в каменной кладке стены, который трогательно тянется к солнцу; это вызывало симпатию и интерес. Но Фред не слышал ни звука. Он сидел, слепой и глухой ко всему окружающему, уставившись невидящим взором в окно. Краткие тропические сумерки перешли в ночь, на синем небе уже мерцали две–три звезды, но их он тоже не видел; казалось, он смотрит в черную пучину собственных мыслей. Лампа, под которой он сидел, бросала резкие тени на его лицо, делая его похожим на маску. Его трудно было узнать. Но тело Фреда расслабилось, словно с него внезапно сняли тяжелый груз, мышцы под гладкой загорелой кожей не были больше напряжены. Он почувствовал холодный взгляд доктора и, подняв глаза, выдавил в ответ улыбку, но улыбка вышла вымученная и вызывала, непонятно почему, сострадание, даже жалость. Пиво перед ним было нетронуто.