Откровенно говоря, мама ведь не сильно грешила против истины, я действительно ни разу не горела страстным желанием улыбаться и обниматься с чужими людьми, не красавица, и к кулинарии и прочим женским хозяйственным премудростям непригодна от слова – совсем. А от объектива направленной на меня камеры лицевые мышцы до сих пор парализует, а мозг пронзает мысль «Опять испортишь фотографию».
Мамину любовь пыталась завоевать учёбой, но и тут не преуспела. Уроками она не интересовалась, дневник подписывала на год вперёд, и однажды вернулась с собрания, сказав, что больше туда не пойдёт, потому что про меня ничего не говорят.
В 11 лет я сбежала из дома, твёрдо решив, что в доме, где всем на меня наплевать, мне не место. Далеко-то не убежала, пожила три дня у отца и вернулась. Папе я была нужна и того меньше.
Откуда мне тогда было знать, что мама все эти три дня плакала, не зная, где меня искать. Мы ничего не сказали друг другу, и жизнь покатилась по прежней колее.
Я восхищалась ей! Правда, правда! Моя мама обладала всеми теми качествами, которые так хотелось иметь мне – красотой, общительностью, вкусом и чувством стиля, талантами в шитье, кулинарии, обустройстве уютного дома. Мне казалось, я часами могла любоваться мамиными руками, они у неё были красивой формы, в хиромантии такие называют художественными. Голос приятный, красивый, нежный.
А я – вообще мимо!
А потом мою жизнь расцветила любовь к танцам. И снова в закоулках души затеплилось «а вдруг». Но мама не приходила на мои выступления, хотя отголоски чужих восторгов до неё, конечно, долетали. «Когда твоя Маша танцевала, мы смотрели только на неё». Обо мне заговорили в городе, меня узнавали на улицах, и вот это случилось – мама пришла…с родственниками, с которыми она дружила. Наверно, ей хотелось похвалиться, может, она и вправду гордилась мной, не знаю, но тот концерт был самым худшим за всю двадцатилетнюю историю, запоролось всё, что только могло. Звук, свет, синхронность, и настроение конечно в хлам.
Время шло, дистанция, на которой мы балансировали, лишь увеличивалась, постепенно превращаясь в глубочайшую пропасть. Через этот провал не перекинуть было никаких мостов. Безразличие превращалось в отчуждение и ненависть с её стороны, и обиду – с моей.
Убегать в свою маленькую ракушку и закрываться от остального мира стало для меня привычкой. Когда мне говорят что-то хорошее, постоянно одёргиваю себя от желания оглянуться, чтобы увидеть ту, другую девочку, которую хвалят. Я прочитала кучу книг от Луизы Хэй до Вадима Зеланда и ещё большую кучу статей по психологии, чтобы понять – ПОЧЕМУ?
Отчасти это удалось. Я смогла разглядеть в маме её растерянность и страх перед жизнью. Выстроив логическую цепочку всех родственных взаимоотношений, я перестала поливать сорняки обид. На плантации своей души я решила посадить другие растения. Но ведь, как известно, ничто не растёт так активно, как сорняки, самые живучие детища из всего растительного мира. Вот и мне приходится свои регулярно пропалывать.
И возможно, не благодаря, а вопреки всему я научилась быть счастливой.
Жаль, я не могу сказать ей лично. Мамы давно нет. В день похорон, на краю её могилы я явно слышала её голос. Мама звала меня к себе. И я едва не сделала тот шаг, к ней навстречу.
Сейчас…
Я пишу эти строки с чувством преодоления высочайших барьеров. Но именно поэтому я их и пишу.
Никто не сможет восполнить недополученные от мамы чувства.
Никто, кроме самой себя.
Родные люди ранят больнее всех. Они лучше других знают наши слабые места и бьют по ним безжалостнее всех чужих.
Когда болел Сергей, она кричала, что я хочу его убить, потому и не пускаю его в больницу к врачам. Когда она лежала в больнице сама, она кричала, что я хочу её убить, потому что привезла её в больницу. Врачи пытались её успокоить, она билась у них в руках и кричала мне «Убийца, ты смерти моей хочешь».
Мама…
Через пять дней после ухода брата маму разбил инсульт. Я вызвала скорую. Два дня реанимации, два дня моего дежурства в больничном дворе, на случай если врачам потребуются лекарства или что-то ещё. После реанимации маму перевели в неврологическое отделение. Начались истерики…
В тот день обострения я вылетела из палаты. Прижимаясь к грязной стене, кусала губы, чтобы не разреветься при всех. Меня трясло. Было безумно больно и стыдно перед посторонними людьми. Ей ведь всегда верили.
На пятый день во время своего очередного визита я не обнаружила её в палате. На мой недоуменный вопрос, как вы могли отпустить домой больную после инсульта, начальница отделения сказала, что её забрали, показав в доказательство расписку. Маму увёз домой её друг, которому она накануне собиралась отписать квартиру, заявив, что ни за что не позволит остаться в этой квартире ни мне, ни Саше. Она гнала нас обоих из дома, крича, что не желает видеть. Потом хватала трубку и плакалась своим многочисленным друзьям на нашу бессердечность и жестокость.