Выбрать главу

И вот теперь, когда я возвращаюсь в то и правда дивное место, я сажусь на ее скамейку на крутом берегу Волги, смотрю на скользящие по ней пароходики и говорю себе: "Прости меня, мама, что ты так никуда и не поплыла — ни вверх по Волге, ни вниз. Не видела Суздаля, Еревана, Бухары... Не прошла по улицам Варшавы, не побывала на родине Гейне, не добралась до Елисейских полей. И спасибо тебе, мама, за твою благодарность, за то, что не уставала удивляться всему, что видела, где успела побывать. И за моих гостей, которым ты днем и ночью открывала дверь. После концерта, и первых гастролей, и первых рассказов и статей будущие знаменитые и не очень знаменитые шли к тебе, а не к себе домой праздновать эти рождественские дни, эти триумфы и боевые крещения... И ты, почему-то никогда не устававшая, никогда, даже в два часа ночи, не застигнутая врасплох, накрывала на стол и вместе с нами радовалась нашей молодости, нашим надеждам, и не было в твоей радости ни горечи собственного возраста, ни обиды на жизнь, которая тебя не баловала, ни просто сердечной усталости. А ведь устала, и сердце устало — как же мы этого не заметили?! Как отпустили, не удержали тебя?!"

* * *

Да, у них была удивительная особенность — во всем находить что-нибудь хорошее. Если плохая пьеса, то замечательные актеры... Если актеры не на высоте, то художник, по их словам, каким-то непостижимым образом спасал спектакль. Но бывало, что и режиссер, и актеры, и художник — никто не вытягивал пьесу или пьеса не вытягивала их... Тогда они почему-то обязательно встречали в театре знакомых, которых давно не видели и с которыми просто необходимо было поговорить, так что им повезло и все получилось как нельзя лучше, то есть все равно — хорошо.

Вот и в тот вечер — "получилось", потому что хоть и пьеса — хуже не бывает ("Зеленая улица" Сурова, кто сейчас о ней помнит, а кто вспомнит — содрогнется, что это "произведение" шло на подмостках МХАТа...), и актеры места себе не находили, и зрители в антракте уходили, и знакомых не встретили, зато после спектакля сразу попали в "Артистическое" и там замечательно посидели ("жалко, что тебя с нами не было"), и официантка попалась любезная — вот, положила в коробку пирожные...

В тот вечер мы особенно долго сидели, и папа вспоминал, как он стоял, бывало, ночью за билетами на мхатовские премьеры, а на "Дни Турбиных" даже две ночи, и в антракте ему показали автора — писателя Булгакова, и он не выдержал, подошел к незнакомому человеку, чего никогда не делал.

"И что, что ты ему сказал?" — нетерпеливо перебила я.

"Ничего. Ничего я не сказал... я только пожал ему руку, и мне показалось, что он понял, почему я ничего не сказал..."

А еще через час, когда мы наконец собрались спать, раздался звонок и кто-то вежливо сказал за дверью: "Проверка паспортов..."

И только через семь лет мы снова пошли с папой в театр, и все было, как всегда, как раньше и очень скоро мы узнали, что жил среди нас великий писатель Михаил Булгаков... Но только скоро ли и так ли уж все было, как раньше?!

* * *

Я их не обманывала, не притворялась, не придумывала липовые истории, потому что в этом не было необходимости, то есть страха перед ними.

Чего в детстве мы боимся больше всего: что накажут или что не поймут? Наказание быстро забывается. Но вот когда не поняли... Когда ты им про Фому, а они... про Ерему. Когда объясняешь, доказываешь, иногда двумя словами, иногда сотней безостановочных, когда не можешь замолчать, потому что кажется, что не договорил, не доказал, не убедил... А кажется так не случайно: нет реакции, нет разговора, а есть, как в кабинете следователя, — "Ну и что... а дальше что... а потом что?" Не понимают. Значит, не слышат. Не умеют любить.

Я была не только послушная, я была избалованная. Только что понимать под этим дискредитированным словом, ибо нет такой книги, в которой черным по белому не было бы написано, что баловать детей очень плохо, хуже этого — только бить. Но баловать не значит выполнять любой каприз, несуразное требование, потворствовать жестоким, злобным выходкам... Баловать — помогать расти.

В детстве я была толстой и неуклюжей. Не умела ловко прыгать через веревочку, перелезать через забор, ловить мяч (нулевая реакция), подбрасывать ножичек так, чтобы он точно попадал в лунку. Чего только я не умела: небрежно, "вразвалочку" скользить на коньках, лихо спускаться с гор на лыжах — всегда падала, а так хотелось с шиком, как

другие, пролететь сверху вниз... Не умела шить платья, вязать носки... Чтобы до конца дорисовать свой портрет, должна признаться, что я картавила, но при этом маниакально любила... читать вслух стихи и примерно лет с восьми ни о чем, кроме сцены, не мечтала.

Меня настолько не смущало мое дребезжащее "р-р-р", что в старших классах я принимала участие во всех спектаклях школьного театра. Хорошо, предположим, лично меня этот малоприятный дефект не беспокоил, лично я настолько к нему привыкла, что к нему могли привыкнуть другие, что им мое "р-р-р" доставляло удовольствие. По всей вероятности, утонченно-эстетического наслаждения мои зрители не получали, но они, как выяснилось, тоже привыкли. И заслуга тут не в моем таланте — своей храбростью, своей независимостью от собственных недостатков я обязана педагогическому таланту отца.

Еще совсем маленькой девочкой, толстой и неповоротливой, но исступленно мечтающей танцевать, папа отвел меня в хореографический кружок, куда — "ЭТОГО РЕБЕНКА?!" — не приняли. Помню, папа очень подробно и вежливо объяснял сердитой даме — руководительнице кружка — смысл и цель детской художественной самодеятельности.

"Вы ведь не готовите солистов балета Большого театра, лауреатов международных конкурсов, не так ли? — деликатно спрашивал папа, делая вид, что не замечает явного раздражения дамы. — Вы здесь для того, чтобы КАЖДЫЙ, кто хочет, мог научиться хорошо двигаться, получать удовольствие от танца. И если у человека возникло желание стать вашей ученицей — радуйтесь этому".

"Кто здесь человек? Кого я должна учить танцевать? — взвизгнула дама. — Эту толстуху? Потакать капризам избалованного по вашей милости ребенка?!"

Папа потом прозвал сердитую даму "дамой из Амстердама". И смеялись мы — потом. И узнали, что все ученики терпеть ее не могли — она постоянно внушала им, что они бездарны и что она, в прошлом знаменитая балерина, зря тратит на них драгоценное время, — тоже потом. А тогда было так стыдно, и я самой себе была противна, что прямо в платье, а дело было зимой, выбежала на улицу и побежала по Кировской. Я простудилась и тяжело заболела, но вместе с выздоровлением вернулось мое желание танцевать. К счастью, в это время "дама из Амстердама" покинула ненавистный для нее кружок в Доме инженера и техника (еще одно любимое наше место, куда по воскресеньям мы часто всей семьей ходили обедать, и об этих ритуальных воскресных обедах можно было бы написать отдельную главу). Итак, вместо дамы пришел веселый, красивый Владимир Сергеевич, похожий в нашем представлении на поэта, за что и был окрещен Ленским.

Ленский принимал всех, кто любил танцевать. А я любила. Ленский принял меня и стал моим вторым учителем танцев. Но первым все равно оставался папа, с которым даже на собственной свадьбе я танцевала свадебный стремительный, бешеный, нескончаемый фрейлехс, потому что мой муж так танцевать не умел, и никто так не умел, кроме папы. Он отдавался танцу с таким же вдохновением и воображением, с такой же беспредельностью темперамента, открытостью чувства, как и всему, что делал, чем был увлечен, во что (в кого) был влюблен.