Мы встречались раз в неделю на протяжении нескольких месяцев, по необычному соглашению. Это психотерапия, сказал бы сторонний наблюдатель, потому что я записывал Полу к себе в журнал приема, она садилась в кресло, предназначенное для пациентов, и проводила там ритуальные пятьдесят минут. Но наши роли не были четко очерчены. Например, не возникал вопрос об оплате. С самого начала я знал, что у нас не обычное соглашение больного с врачом, и мне не хотелось упоминать о деньгах в присутствии Полы: это было бы вульгарно. И не только о деньгах, но и о других столь же неделикатных темах — плотской жизни, адаптации в браке, светских отношениях.
Жизнь, смерть, духовность, покой, трансцендентность — вот о чем мы говорили. Это единственное, что заботило Полу. Больше всего мы говорили о смерти. Еженедельно в кабинете встречались не двое, а четверо — я, Пола, ее смерть и моя. Пола, любовница смерти, познакомила меня с ней, научила думать о ней и даже помогла нам с ней стать друзьями. Я начал понимать, что плохая репутация смерти незаслуженна. Хоть в ней и мало радости, она вовсе не чудовищное зло, швыряющее нас в какое-то невообразимо ужасное место. Я научился демифологизировать смерть, видеть ее в истинном свете — как событие, часть жизни, конец прочих возможностей. «Это нейтральное событие, — говорила Пола, — а мы научились окрашивать его страхом.»
Еженедельно Пола входила в мой кабинет, одаряла меня широкой улыбкой, которую я обожал, извлекала из большой соломенной сумки дневник и делилась со мной размышлениями и снами прошедшей недели. Я слушал изо всех сил и старался реагировать как надо. Если я выражал сомнения в своей полезности, Пола, казалось, удивлялась: после секундной паузы она улыбалась, словно подбодряя меня, и возвращалась к своему дневнику.
Вместе мы заново пережили всю ее схватку с раком: первоначальный шок и неверие, телесные увечья, постепенное приятие. Со временем Пола научилась произносить слова: «У меня рак». Она рассказывала о том, как любовно ухаживали за ней муж и близкие друзья. Это я мог понять: Полу трудно было не любить. (Конечно, я открылся в своей любви только гораздо позже, и Пола мне не поверила.)
Потом она рассказывала об ужасных днях, когда рак возвращался. Это мой путь на Голгофу, говорила она, а остановки на крестном пути — испытания, которые переживают все пациенты с рецидивами: кабинеты лучевой терапии, где над тобой нависает роковой железный глаз, безразличные усталые техники, растерянные друзья, равнодушные доктора и самое ужасное — оглушительная тишина секретности. Она плакала, рассказывая, как позвонила своему хирургу, который был ее другом на протяжении двадцати лет, и медсестра сообщила ей, что доктор больше ее не примет, потому что ничем не может помочь. «Что такое с врачами? Почему они не могут понять, насколько важно просто быть рядом? — спрашивала Пола. — Почему не понимают, что именно в момент, когда они уже ничего не могут сделать, они нужны больше всего?»
Я узнал от Полы, что страх перед смертельной болезнью многократно усиливается отчуждением других людей. Они разыгрывают дурацкий спектакль, пытаясь скрыть приближение смерти, и тем только обостряют одиночество умирающего пациента. Но смерть нельзя скрыть, ее приметы повсюду: в приглушенных голосах медсестер, в докторах на обходе, вдруг начинающих осматривать не ту часть тела, в студентах-медиках, на цыпочках входящих в палату, в храбрых улыбках родственников и деланной бодрости посетителей. Одна раковая больная рассказала мне, что узнала о близости смерти, когда лечащий врач вместо обычного игривого шлепка по попе вдруг закончил осмотр душевным рукопожатием.
Больше смерти человек боится сопутствующей ей полной изоляции. Мы пытаемся идти по жизни парами, но умираем в одиночку — никто не может умереть вместе с нами или за нас. Живые сторонятся умирающих, и это предвестие последней, окончательной оставленности. Пола рассказала мне о двух проявлениях предсмертного одиночества. Пациент отсекает себя от живущих, он не желает втаскивать семью и друзей в свой собственный ужас, открывая им свои страхи или зловещие мысли. А друзья сторонятся умирающего, чувствуя себя беспомощными, неловкими, не знают, что говорить и делать, боятся подойти слишком близко и увидеть предвестие собственной смерти.
Но изоляция Полы кончилась. Я буду верен, даже если все остальные — нет. Пусть другие покинули Полу — я ее не покину. Как хорошо, что она меня нашла! Разве я мог знать, что настанет время, когда она сочтет меня Петром, многажды отрекшимся от нее?
Она не могла найти подходящих слов, чтобы описать горечь своего одиночества, период, который она часто называла Гефсиманским садом. Однажды она принесла мне литографию работы своей дочери, где несколько стилизованных силуэтов побивали камнями святую — крохотная фигурка женщины скорчена, тонкие руки не в силах противостоять граду камней. Эта картина до сих пор висит у меня в кабинете, и каждый раз, глядя на нее, я вспоминаю слова Полы: «Я — эта женщина, бессильная перед палачами.»