Выбрать главу
Эдем как детский сад

У каждого поэта — свои отношения с Богом. Я говорю не о так называемых духовных стихах, как правило лишь иллюстрирующих Священное Писание или предание. Я имею в виду сотворение (со-творение) поэтом новой эстетической реальности — от пушкинского «Отцы пустынники и жены непорочны», бунинского «…к милосердным коленям припав» или пастернаковского «о Господи, как совершенны…» до легкомысленного запускания в небеса ананасом или грозного богоборческого рыка «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!» И. Кабыш не молитвословит и не кощунствует (хотя в последнем ее не без оснований может упрекнуть истинно верующий). Она говорит с Богом как свободный человек — каким он и замышлялся в шестой день творения. Она смеет задавать Ему неудобные вопросы. Подозреваю, что Богу это угодно. Ибо Он поругаем не бывает.

Ее героине снятся разметанные взрывом «летящие дети», и она в свою очередь готова «возвратить билет»: «Оставь меня, Господи, лучше в покое!.. / Когда подымаешь над миром пращу, / подумай о том, что мы знаем лишь двое: / чего я тебе никогда не прощу…» Да уж. Как та мать, которая, по мысли Ивана Карамазова, даже в вечности не смеет обняться с мучителем своего ребенка, — она, лирический поэт, склонна «не плакать и молиться, / а молча пить из черепа врага». И вопреки всякой политкорректности заявить: «Мало мне ока боевика, / подрывника — частей». Может ли поэт ставить Творцу ультиматум? «…Господи, если ты их простишь, / то не прощай меня».

Конечно: «Мне отмщение, и Аз воздам». Но женщине дано иное устройство зрения: «Видит Бог, кому все это надо — / женщина не видит из-за слез».

«Сквозь увеличительные слезы» (если воспользоваться строкой К. Ваншенкина) смотрит на мир лирическая героиня Инны Кабыш. В том числе — на детский мир, как многознаменательно названа вторая ее книга. (Кстати, название еще одного цикла — «Безотцовщина» — не есть ли метафора все той же богооставленности?) Пожалуй, редко кому из русских поэтов присуще такое пронзительное и трагедийное ощущение детства — как единственно подлинной жизни, ее единственного мерила. Например, детство почти проигнорировал (по причинам, впрочем, понятным) автор «Прибежали в избу дети»: для него значима только лицейская юность. Для Кабыш — «рай — это там, где нет людей, / а только дети и собаки». Нет, это не инфантильная «остраненка» (хотя сравнить птиц с бельевыми прищепками способен как раз ребенок). Это взгляд женщины взрослой и достаточно умудренной, которая знает, что «действительно смерть придет». Не может не поразить соединение детства и того неведомого загробья, где пребывают родные души: «Так ждут нас наши мертвые в могилах, / как дети у забора в детсаду». А с другой стороны — «ад — пребывать в Эдеме, зная, / что за тобою не придут». Ибо насельники рая и ада — все те же дети.

«Он награжден каким-то вечным детством» — это Ахматова о Пастернаке. «Детство — Отрочество — Детство»: это Кабыш — о себе. Вечное детство. При том, что авторской искушенности хватило бы на десятерых.

«Не хочу другого мальчика!»

Обычно определение «книжный», прилагаемое к поэту, несет в себе оттенок некой вторичности, второстепенности по отношению к «основному заболеванию» (то есть к «высокой болезни», которая, как принято считать, должна питаться непосредственным чувством). Адепты своеобычности забывают, что, скажем, тот же Пушкин был поэтом в высшей степени книжным (чего стоит взятое напрокат «гений чистой красоты» или дельвиговское «гордое терпенье» — типичные постмодернистские заимствования). Культура как таковая может явиться источником сильнейшего и непосредственнейшего переживания. «Мне жалко Мону Лизу, / мадонну без младенца» — что ж, теперь придется учитывать и эту версию. И даже замена одного слова в каноническом тексте — «дорогая моя столица, / золотая моя орда» — может принести ни с чем не сравнимую «радость узнаванья». Инна Кабыш, конечно же, постмодернист — хотя язык не поворачивается так ее называть. Она продирается сквозь толщу культурных смыслов, а иногда и открыто декларирует свои художественные предпочтения: