— Брылкина, дети, уже нет… Кузьма Брылкин не может вернуться в Россию — он умер!.. Ну, а теперь поедемте домой…
Весь день мама рассказывала о войне и о своей жизни в Болгарии; весь день дети не отходили от неё, а к вечеру уже опять так привыкли к ней, как будто никогда и не расставались. И, ложась спать, они вдруг почувствовали себя так хорошо, как давно уже не чувствовали, — точно и кровать была мягче, и детская теплее, и завтра должен был наступить какой-то большой праздник… Ведь мама дома… и завтра будет дома, и послезавтра… и всегда…
Улёгшись в постель, дети немного помолчали, потом Лёня радостно вздохнул, выглянул из кроватки и спросил:
— Мурка, ты спишь?
— Нет, не сплю.
— Хорошо тебе?
— Хорошо! — отозвалась Мурка счастливым голосом.
— И мне хорошо…
Он перекувырнулся, потом вдруг вспомнил что-то, сел и призадумался.
— А Кузьма Брылкин-то… — сказал он медленно и грустно. — Тебе его жалко, Мурка?
— Жалко… А может, у него тоже дети есть… Может, они ждут, а он не придёт…
Они притихли, охваченные непонятной тревогой и страхом. За стеной слышались весёлые голоса, и между ними слышнее всех — мамин голос… А что, если бы мама тоже не вернулась?
БОЛЬНИЧНЫЙ СТОРОЖ ХВЕСЬКА
Я приехал в село Стебеньки в один из самых мрачных дней мрачного ноября, по отвратительнейшей дороге и в сквернейшем настроении духа. До меня в этом селе был фельдшер, и в земской управе[10] меня предупредили, что дела там порядком запущены и что управа ничего не будет иметь против увольнения фельдшера, если я найду это нужным. Я поэтому не ждал для себя ничего приятного впереди и заранее был уверен, что встречу в Стебеньках самую удручающую обстановку. Я даже не знал, найду ли там для себя хоть какой-нибудь ночлег и стакан горячего чаю, а между тем я прозяб, был голоден, разбит от тряски и мокр, как мышь, потому что всю дорогу небо обливало меня самыми горькими слезами, точно оплакивая мою участь.
Я подъехал к избе, где жил фельдшер и помещались аптека и лечебница. Изба была большая, разделённая сенями на две половины, с крыльцом, над которым висела полинялая вывеска, а на вывеске красовалась надпись: «Земская Лечебня». По случаю дурной погоды везде было пусто, и на крыльце меня никто не встретил, но так как дверь была отворена настежь, то я беспрепятственно вошёл в сени, где у корыта возился и недовольно хрюкал курносый поросёнок. Направо и налево были двери, но я, не зная, в которую из них следовало идти, стал посреди сеней и, подобно былинному богатырю во чистом поле, зычным голосом возгласил:
— Кто здесь есть жив человек?
В ответ на мой призыв дверь налево с шумом отворилась, и оттуда выскочила босая девчонка лет 13–14, в рваном пальтишке с непомерно длинными рукавами, в грязной тряпчонке на голове и с ребёнком на руках.
— Я — новый доктор, — объявил я. — Где фельдшер? Где сторож? Нельзя ли кого-нибудь позвать сюда?
Девочка окинула меня быстрым взглядом синих, как васильки, глаз и, ринувшись обратно в ту же дверь, откуда вышла, закричала пронзительно:
— Дяденька, идите, дяденька, доктор приехал!
Дверь за нею захлопнулась, в избе послышались тревожные голоса, а я остался снова один с курносым поросёнком, который, видимо, был недоволен моим прибытием и всячески старался выразить мне свои враждебные чувства.
Девочка скоро вошла и, шлёпая по грязному полу, причём подол её ветхого пальто волочился за нею, повела меня направо.
— Идите, дяденька, сюды, а дяденька сичас придя!
— Это у вас и есть лечебня? — спросил я, входя в большую избу, дощатой перегородкой разделённую на две половины.
— Лечебня, дяденька; а дяденька в энтой избе живёт! — бойко объяснила девочка, стоя передо мною со своим ребёнком, точно солдат с ружьём перед начальством.
…Девочка стояла передо мною со своим ребёнком, точно солдат с ружьём перед начальством.
Я осмотрелся. Первое отделение избы, вероятно, представляло собой приёмную для больных, потому что вдоль стен здесь тянулись длинные скамейки, а в углу, на табуретке, стояло ведро с водой и на гвоздике была привешена заржавленная кружка. В следующем отделении, служившем аптекою и докторскою комнатою, за прилавком стоял большой шкап, уставленный банками и склянками, а ближе к двери — качающийся стол, на котором лежала распухшая книга для записи больных, два колченогих стула и ободранный диван. Беспорядок везде был страшный: на полу наросли целые пласты грязи, давно не белённые стены покрыты жёлтыми разводами; одно окно было разбито и заткнуто какой-то тряпкой, на прилавке в куче валялись позеленевшие от старости медные весы, немытые ступки, от которых пахло гнильём, баночки, пузырьки и всякая дрянь. Пока я всё это осматривал, девочка продолжала есть меня глазами и только изредка отворачивалась, чтобы двумя пальцами вытереть носик ребёнку.