Я смотрю на других одноклассников, идущих со мной по серой улице, на их мам и пап. Нет, ни у кого больше такой общности с родителями нет.
Вскоре меня снова ждали экзамены — вступительные в институт. Сочинение я написала на «четыре», и когда мы — толпа абитуриентов — попросились посмотреть свои ошибки, у меня в двух местах было подчёркнуто волнистой линией. Девушка, показавшая нам наши работы, только пожала плечами:
— Подчёркнуто — значит, по-русски так не говорят! Стилистика…
И по её лицу я поняла, что разговор окончен. Почему-то было невозможным спросить у неё что-нибудь ещё.
Следующим надо было сдавать английский. Надо так надо. За него я нисколько не боялась. Английский у нас в школе был поставлен так как надо. Это был один из любимых уроков. На нём можно было сколько угодно фантазировать. Даже такие тихони, как Петров, включались в общую игру.
Ольга Ивановна всем нам дала английские имена — меня, конечно, звали Полли. Как по-русски, почти так и по-английски.
Мы были — английский класс. У каждого из нас была английская семья. Впрочем, детали можно было менять. В зависимости от темы урока мои родители побыли и безработными, и учёными, плававшими на большом научном корабле, и даже придворными короля Ричарда Третьего, жившего, как известно, в пятнадцатом веке.
Прочтя в учебнике очередной рассказ, требовалось дописать его и разыграть в лицах продолжение. Мы спорили, что будет дальше с персонажами, и Ольга Ивановна разрешала нам шуметь — лишь бы все говорили только по-английски.
— My name is Polly, — улыбнулась я двум экзаменаторшам, предвкушая интересный разговор, — and I’m from…
Я назвала свой посёлок.
— What? What? — прервала меня женщина с чёрным каре. — What is your name?
— Polly, — машинально повторила я. У меня ведь мозги уже переключились на английский.
— Здесь написано: «Радюхина Полина Константиновна». Разве Полина — это Polly?
— Sorry, — сказала я. — But our English teacher…
— Teacher, — поправило чёрное каре.
— Sorry, — поправила и её напарница.
— Сори, — в испуге сказала я, чувствуя, что мураши уже покусывают мой затылок и вот-вот поползут по ушам вперёд — на щёки. Захотелось чесаться.
— What is full name for Polly? — спросило чёрное каре.
— Don’t you know, the full name for Polly is Maria? Not Polina — Maria!
Я переспросила:
— Вот?
Чёрное каре обратилось ко мне с длинной тирадой. Я наполовину разобрала, наполовину догадалась, что мне предлагают не тратить зря своё и чужое время, а перейти к вопросам из билета. Но только я стала говорить, меня снова прервали. Мурашки ползали по щекам, и не понимала, что мне говорят. Слова, лишённые налёта игры, к тому же произносимые без тени доброжелательности, становились неузнаваемыми. Вдобавок, и выговаривались-то они иначе — наверно, правильнее. Преподавательницам вузов само собой полагается иметь настоящее английское произношение.
Впоследствии я не раз замечала, что люди, для которых родной — наш русский, придают особое значение правильному выговору всяких там английских «S» и «R».
Наверно, со школьных времён мне удалось улучшить своё произношение, хотя от акцента всё равно никуда не деться. Много раз мне приходилось по разным поводам перекинуться словечком с англичанами, американцами и прочими носителями языка. И я точно знаю, что никто из них, уловив акцент, не станет относиться к тебе с таким пренебрежением, как наши, полагающие, что их английский выговор чуть лучше твоего.
И только много позже — когда я поступила таки в университет, и когда закончила его и работала по записанной в дипломе специальности — «журналистика», и в самом деле моя работа была связана с поездками по разным городам, меня ждало большое удивление. В большом портовом городе я брала интервью у фирмача вместе с коллегой, местным журналистом, который, болтая по-английски, даже не думал задирать к нёбу язык, чтобы нащупать какие-то там альвеолы. Он совершенно без комплексов, по-русски свистел в «I see», рычал в «to run», «to read» и во всём прочем, содержавшем «r». Это было немыслимо, и в изумлении я ляпнула:
— Слушай, а почему у тебя такое плохое произношение?
Коллега только рукой махнул:
— Они же понимают меня, и без проблем. Так почему я должен стыдиться своего акцента?
И он добавил с пафосом:
— Я русский человек — что, надо издеваться над собой, чтоб это скрыть?
Было похоже, что его спрашивали об этом уже не раз, ответ был наготове. Может, в своё время коллеге порядком доставалось за его выговор. Он, например, мог тоже провалиться на экзамене…
Чёрное каре произнесло мудрёную фразу, в которой я кое-как разобрала, что мне подумать надо было, прежде чем ехать поступать в Москву.
Дома меня устроили на работу — в посёлке, на завод. Место нашлось в химической лаборатории. В какие-то растворы надо было добавлять что-то ещё и следить, когда именно они покраснеют. Или позеленеют. Мне объяснили, что я стала взрослой, а взрослым часто приходится делать совсем не то, что любишь.
Аминат поступила в строительный техникум. В группе с ней учились одни мальчики, и её по-прежнему не отпускали в кино. Я думала, что это уже не имеет для неё значения. По утрам она выходила из дома в 5-30, чтобы успеть на занятия. Многие из нашего посёлка работали или учились в городе. Народу набивалось полным-полнёхонько, и Аминат должна была возненавидеть и автобус, и саму дорогу в город. Но она, как прежде, по выходным просила меня съездить с ней в кино. А после сеансов мы ещё катались по городу в троллейбусах — от конечки до конечки.
Однажды, уже после Нового года, в троллейбусе Аминат сказала:
— Смотри — Петров!
— Где Петров? — переспросила я без всякой радости. Мне казалось, что все подряд смотрят на меня и думают: «Она закончила школу с золотой медалью, но не поступила в институт».
— Вон тот — Петров.
На задней площадке стояло несколько парней, все — выше меня ростом, и Петрова я не узнала бы. Надо же было так вытянуться! Они говорили о чём-то, не замечая нас.
— Он в кулинарном училище, — сообщила Аминат. — Поваром будет.
— Как его мама, — сказала я.
— А мама умерла, ты знаешь? — спросила Аминат.
Мама Петрова умерла в августе, когда я провалилась на экзаменах. И дома мне, конечно, об этом рассказали, как только я вернулась из Москвы.
Я старалась не думать о том, что этой странной, светлой женщины больше нет. От этого мир казался ещё более неуютным, чем обычно. Смерть мамы Петрова была ещё одним звеном в цепочке доказательств того, что жизнь вовсе не добра к нам и во взрослом мире царят зло и несправедливость. В этой цепочке был и мой провал на экзаменах, и бесконечные мои пробирки в лаборатории, и та засиженная мухами глыба, от которой продавщица отрезала сто или двести грамм конфет «подушечки сахарные»… Ни о чём этом я не хотела думать — мне становилось холодно и на затылке появлялись мураши.
— Нам выпускной вечер подготовила и умерла, — задумчиво сказала Аминат. — Она ведь говорила: надо до выпуска Серёжиного как-нибудь дожить.
— Как это — говорила? — вздрагиваю я. Ведь это не она, это мы ей говорили, с мамой! Но Сурине — она-то откуда может это знать?
Она пожимает плечами:
— Мамке говорила моей. Да что ты — она ведь знала, что умрёт. И Петров знал. Она же на уколах жила.
— На каких уколах?
— Ну, чтоб не больно было. Она говорила — и не больно, сколько-то часов после укола. Только голова кружилась у неё. Петров поэтому её всюду водил. Она заглянет к моим зачем-нибудь, и Петров тут же, следом. Встанет у двери. Она ему: иди, мол, не беспокойся. А он стоит, ждёт её…
Позже я думала, что надо было подойти к Петрову, сказать что-нибудь — тогда, в троллейбусе. Но что бы я сказала? И надо ли это было ему? Он не заметил нас или сделал вид, что не заметил. Мы были — из его прошлой жизни. Из детства, когда была мама, и он знал, что скоро её не будет.
Больше я никогда не видела Петрова и не знаю, как сложилась его жизнь. Остался ли в нём хотя бы отблеск этого тихого, едва уловимого света, который шёл от его мамы? Есть ли в его жизни место той любви, которую она распространяла вокруг себя в те дни, когда мечтала дожить до нашего выпускного вечера?