— Андрейка, назад! Ты зачем ко всяким подходишь?
Она поднимается, утаскивает от нас плачущего Андрюшку, по дороге награждает его шлепком и говорит мужу:
— Чего тебя сюда несло? Там и вода ближе, и киоск рядом.
Мы с Наткой поднимаемся и уходим.
— Пойдем берегом, — говорит Натка, — берегом, а потом парком. Испортили они мне настроение.
Мне тоже испортили. Такие толстые, сытые и жадные.
— Они не жадные, — отвечает Натка, — просто глупые. И дитя глупое.
Очень правильно, что мы взяли у него конфету и пряник. Пусть родители кормят его, а воспитывать должно общество.
На пляже мало людей, сегодня рабочий день, в субботу и в воскресенье здесь не переступить. Купальники наши высохли, мы надеваем платья и сворачиваем в парк. Идем по широкой тропе, на которой колышутся солнечные пятна, на деревьях свистят и верещат птицы, к Натке возвращается хорошее настроение, и она запевает песню. Я подпеваю. Нам легко и радостно, как легко и радостно бывает после купания.
Парк кончился. Теперь остается пройти небольшую пыльную улицу поселка. Она упирается в шоссе, на котором остановка автобуса. Улица доживает свои последние дни, скоро ее снесут. Это бросается в глаза: огороды кое-где не засажены, заборы зияют дырами, посреди улицы уже кто-то продает свой дом на снос — он наполовину разобран, груда бревен лежит в палисаднике.
Навстречу нам идет парень. Он высокий, в красной майке, лицо блестит от пота. Приближается, и я вижу, что блестят у него и плечи, а на шее капельки пота. Поравнявшись с нами, он вдруг взмахивает руками, расставляет их так, словно хочет обнять нас обеих сразу. Мы шарахаемся в сторону, но парень успевает схватить Натку за руку.
— Пусти, — говорит Натка, и лицо ее морщится от боли и досады, — пусти, дурак!
И тут происходит то, чего я не вижу, спина парня в красной майке заслонила от меня удар. Я вижу только, как он отскакивает в сторону, а Натка лежит на спине, лицо ее зажато ладонями, и сквозь пальцы проступает кровь.
Все, что происходило потом, я тоже не вижу глазами, будто что-то ослепило меня, помню только страшную ярость и отчаяние.
— Стой! — заорала я и бросилась вслед за идущим не спеша парнем.
Он не думал, что я нападу на него, я сама не знала, что сделаю, когда бежала за ним и кричала «стой!». Он остановился, подождал, видимо, мой крик заинтересовал его. Подбегая, я увидела его хмурые, совсем не злые глаза, в них было такое выражение, будто он только что проснулся. Этот взгляд охладил меня.
— Сволочь, — сказала я и заплакала, — что же ты наделал, сволочь?
Он ничего не ответил и опять не спеша пошел от меня. Я нагнала его, забежала вперед; если бы у меня были силы, я бы задушила его, и рука бы у меня не дрогнула. Но у меня не было таких сил. Я вцепилась ногтями в его скользкие потные плечи и закричала так, будто это не я, а он напал на меня. Это был крик сошедшего с ума человека. Он испугался.
— Ты что? Ты что? — услыхала я его голос.
Он оторвал от себя мои руки и побежал. Я стояла и глядела, как он бежит, и слезы стекали с моих щек на шею и на воротник платья. Это были слезы бессилия. Я плакала оттого, что не могу догнать и убить его.
Я вернулась к Натке. Возле нее стояли две пожилые женщины, у одной из них было в руке ведро, наполовину наполненное водой.
— Как же это он ее? — спросила та, что была с ведром.
— Мы перепугались, — добавила другая, — думали, насмерть.
Я достала полотенце, оно было влажное после купания. Натка отняла от лица руки, поднялась и стала умываться. Кровь продолжала идти из носа, и я увела ее в тень, на скамейку. Там она сидела задрав голову, с мокрым полотенцем на лице. Подошли еще женщины. Одна из них сказала:
— Водются с хулиганьем, потом они им морды бьют.
— Это Федька был Никонов, а девчата не наши.
— Хороших не тронут, видать, такие же оторвы, как и Федька.
Они стояли в своих цветастых платьях, разглядывали нас, и почему-то ни в одной мы не вызвали сочувствия.
— Как вам не стыдно, — сказала я, — хулиган ударил человека, а вы стоите и злорадствуете!
Это на них подействовало, заговорили по-другому:
— В суд на него надо подать.
— Возьмите медицинскую экспертизу и — в суд.
Натка отняла полотенце от лица. Кровь уже не шла. По правой щеке к глазу тянулась припухлая белая полоска. И веко правое чуть припухло.
— Больно? — спросила я.
Она не ответила, поднялась и пошла. Тетки расступились, пропуская ее. Я подхватила со скамейки наши сумки, засунула в одну из них мокрое, с пятнами крови полотенце и побежала за ней.
В автобусе все смотрели на Натку. Правый глаз у нее уже почти не был виден, белая припухлая полоска на щеке исчезла, вместо нее проступила голубизна — предвестница огромного синяка. На Наткином месте я бы отвернулась к окну или прикрыла лицо рукой. Но она стояла, вскинув голову, и смотрела вдаль здоровым глазом, и глаз этот, когда я поймала его взгляд, испугал меня своей отрешенностью.
— Пойдем в поликлинику, — сказала я, когда мы вышли из автобуса, — надо взять справку, надо привлечь этого хулигана к ответственности. И вообще тебя должен осмотреть врач.
Натка покорно пошла за мной.
Я не помню, как оказалась на улице Вольской. Может быть, сработало то, что я с утра стремилась сюда. Натка сказала: «Такой день губить на улицу Вольскую. Поехали лучше на озеро». Я согласилась, а сама подумала, что на улицу Вольскую можно пойти и вечером.
Так оно и получилось. Я притащилась сюда в сумерках, села на скамейку напротив дома Карцева и стала думать, что делать дальше. Натка, когда ее несли на носилках в машину «скорой помощи», шепнула мне: «Придумай что-нибудь… Скажи маме, что я упала… или меня выбросило волной. Она не знает, что там нет волн». Я ответила: «Скажу как надо». Машина уехала, и я не успела спросить: а надо ли говорить, что ее увезли в больницу? Ведь если скажу, Наткина мама обязательно явится в больницу и там узнает правду. А если не говорить про больницу, то где же тогда Натка?
Голова моя шла кругом. Я сидела на скамейке и ругала себя, что не влезла в машину «скорой помощи». Надо было ехать вместе с Наткой. А в больнице надо было идти к главному врачу и просить, чтобы он разрешил мне бесплатно работать санитаркой в той палате, в которую положат Натку. Тогда бы я по телефону объяснила и своим родителям, и Наткиной маме, что случилось, и все было бы намного легче и проще. Но тут я вспомнила потное лицо и плечи того человека, который ударил Натку, и опять, как тогда, когда я бежала за ним, все у меня внутри заволоклось злостью и желанием убить его.
Три года мы прогуливались с Наткой по улице Вольской, и ни разу тот, ради кого это совершалось, не попался нам навстречу. А тут, когда я о нем совсем не думала, он вдруг появился.
Я увидела Карцева издали. На нем была белая рубашка и светло-серые, хорошо отглаженные брюки. А я сидела в измятом платье, со спутанными волосами, и лицо мое было серым и несчастным.
В первую секунду, когда я его увидела, мне захотелось спрятаться, исчезнуть. Но он увидел меня и поднял руку, приветствуя:
— Добрый вечер, Коровина. Кого ждем?
Я не люблю свою фамилию. И Карцев это знал.
В классе меня все зовут по имени. Он специально сказал «Коровина», чтобы я от негасимой своей любви не бросилась к нему на шею.
— Сядь, — сказала я ему, — сядь, Карцев, на скамейку. Мне нужна твоя помощь.
Он поддернул на коленях брюки и сел на другой конец скамейки. Не глядя в его сторону, я рассказала о том, что случилось с Наткой.
— В какой она больнице? — спросил Карцев.
— Не знаю. Хирург послал ее в рентгеновский кабинет, а уж оттуда ей не дали выйти. Вызвали машину и унесли на носилках.
— Наверное, сотрясение мозга, — сказал Карцев, — это надолго. Самое ужасное, что целый месяц даже читать нельзя.
— Самое ужасное, — зашипела я на него, — что ты ничего не понимаешь. Тот гад сейчас и думать не думает, что Натка в больнице. Я дышать не могу из-за этого.