Выбрать главу

Я проиграла ровно восемь своих зарплат. Не называю сумму, потому что вскоре была денежная реформа, долг мой не уменьшился, но стал звучать не так зловеще, вроде бы как полегчал в десять раз. Я не сразу поверила, что это настоящий долг. Играли и играли. Плохое, конечно, дело карточная игра, но что поделаешь, случилось.

В понедельник была в редакции зарплата. Я пришла домой, вытащила из-за зеркала на комоде Полинину тетрадку и стала выплачивать долги за квартиру, за картошку и другие. Рассчиталась и хотела уже оставшиеся деньги положить в сумку, но Полина опередила меня, улыбнувшись, сказала:

— Рассчитывайся уж до конца.

Я вспомнила свой ночной долг и, тоже улыбнувшись, протянула Полине остаток зарплаты. Она пересчитала и сунула деньги в карман. Я посмотрела на Колю. Он сидел как истукан и глядел на меня не мигая. Через день я сказала Полине:

— Мне нужны деньги. — Она молчала, и я объяснила: — Те, что ты у меня позавчера взяла.

Полина в удивлении склонила к плечу голову:

— Что-то я тебя не совсем понимаю. Разве ты забыла про должок?

Она и потом говорила — «должок». А тогда объяснила: карточный долг — самый благородный и обязательный. Я и без нее об этом знала: читала, слыхала, но такие долги были в старину, у настоящих картежников, при чем здесь я?

На работе никто не знал о моем проигрыше. Полине незачем было распространяться. Но я все равно жила в постоянном страхе. Карточный долг! В дурном сне не могла присниться такая беда. Жизнь превратилась в пытку. Я краснела, когда кто-нибудь задерживал на мне свой взгляд, и вздрагивала, когда меня вызывали к редактору или в секретариат. Все время ждала: «Как это ты, молодой специалист, вляпалась в такую историю?»

Раз в месяц вместе с другими долгами я выплачивала Полине и часть «должка». Полина, как я потом заметила, не очень спокойно относилась к этим деньгам: хмурилась, когда брала их у меня, отворачивалась, когда совала в карман. Мне все время казалось, что играет она со мной в какую-то затянувшуюся дурацкую игру и вот-вот прервет ее и вернет «карточные» деньги. Но Полина об этом не помышляла, а меня не сразу, а месяцев так через пять потащило и закрутило в омуте долгов.

Это на словах звучит ровненько и разделенно: этот долг за квартиру, этот за картошку, а этот — часть «должка». В жизни же все было по-иному: долги налезали на долги, я у одних занимала, другим отдавала, продала часы, летние платья (была зима), а потом и одеяло и даже чемодан. Допродавалась до того, что Полина сказала:

— Что тебе в этой газете? Заболеешь, подохнешь, и никто не вспомнит. У тебя же диплом. Тебя запросто в столовую или в магазин возьмут.

— Не возьмут, — возразил Коля, — у нее подготовки практической нет и кость тонка, туда покрепче персонал нужен.

И тогда я ринулась за помощью к единственному человеку, который способен был мне помочь. Помочь и не разгласить тайны. Сказать: «Дурная голова». Без упреков: «Как ты могла, работник газеты, дипломированный воспитатель молодого поколения!..» Мама не поверила признанию в моем письме, что я потеряла деньги, ее сразу насторожили слова: «Одолжи мне побольше, сколько сможешь, я скоро отдам…» Мама приехала и сказала Полине: «Подавись теми, что взяла, а об остальных деньгах забудь. Это не долг, это грабеж. И не вздумай ни у кого искать сочувствия. Иначе будешь иметь дело со мной! Я за свою родную единственную дочь жизни своей не пожалею, а тебя на чистую воду выведу!» Что у мамы хорошо получалось — это угрозы. Мне она в детстве как-то пригрозила: «Будешь обманывать, рог на лбу ночью вырастет. У всех вырастает, кто врет». Я поверила и частенько по утрам проверяла ладонью лоб. Почему-то не смущало меня, что вокруг такое правдивое человечество: ни у кого, ни на одном лбу даже намека не было на самый малюсенький рожок.

Я никому потом не рассказывала о своем карточном долге, боялась, что друзья мои посмеются, посчитав эту историю хоть и достойной сочувствия, но в то же время и смешной. А мы ведь вспоминаем о своих несчастьях, не рассчитывая на смех. Но когда Томке исполнилось четырнадцать лет и в ней стал проявляться мой характер, я решила ее уберечь от подобных переживаний в будущем и рассказала. Это был рассказ с четким назидательным сюжетом: к чему могут привести бездумность, азарт и уверенность, что все люди добры и порядочны. Томка выслушала меня внимательно и возмутилась. Нет, не Полиной — мной.

— Зачем ты выплачивала этот «должок»? — набросилась она на меня. — Надо было спокойным голосом сказать этой Полине: «Ну уж, извините, этот номер у вас не пройдет!»

— А честь?! Это же был долг чести!

Томка зашлась в смехе:

— Ну ты просто не мать родная, а какой-то старинный гусар! Какая такая честь? Она же тебя грабила среди бела дня, разве можно говорить о чести с грабителями?

Она меня смяла, моя Томка, откуда она это знала?

— Откуда ты это знаешь?

— Ниоткуда. С этими знаниями рождаются.

— Извини. Все не рождаются. Многие живут и о подобных грабителях не подозревают.

— Это пока их самих не затрагивает, — объяснила мне Томка, — а как только грабитель кого-нибудь лично тронет, то сразу и вопят, и возмущаются, письма в редакции шлют, судятся. Ты прямо с луны свалилась.

А мне показалось, что это она спустилась ко мне с какой-то планеты, где дети рождаются мудрыми, как Сократы.

— Томка, — сказала я, — а может, я зря кого-то виню? Может, Полина была просто жадной, а я — просто трусливой?

— Не исключено, — надменно произнесла Томка. — Хватит об этом. Не смогла тогда постоять за себя, так теперь уж нечего философствовать. Забудь об этом. Забудь навсегда.

— Может, разыскать их? Письмо написать?

— Напиши, напиши! — Томка уже подозревала, что весь этот разговор и затеялся ради письма. — Пригласи их в гости. Москву покажешь. В картишки с ними перебросишься. Только меня куда-нибудь отправь. Я их видеть не желаю.

Она протестовала, а во мне разгоралось желание узнать, как живут Поля с Колей.

— Знаешь, сколько сейчас их Маше? — сказала я Томке. — Двадцать один год. Я ее плохо помню, но была она симпатичная, глаза как звездочки, и вся такая длинненькая, плавная, как лента.

Томка это слышать не могла:

— Теперь еще и Маша! Мама, мне вредно столько твоего прошлого на один прием. Сажаем Машу в ящик письменного стола и задвигаем.

Потом Томка с годами стала понаивней и помягче, но тогда, в четырнадцать и в пятнадцать лет, уж она меня образовывала и воспитывала.

— Ладно, ладно, дочь Тамара. Буду вспоминать их беззвучно, про себя.

* * *

…Темно-вишневая говяжья печень лежит в тазу в сенях. Дух от нее парной, и по запаху слышно, что печень еще теплая. Коля стоит с засученными рукавами у стола, режет лук, с толстых его, по-детски безмятежных щек скатываются слезы. Полина растапливает печь. Я вхожу, и она спрашивает:

— Печень на твою долю жарить?

— А сколько за полкило?

— Не дороже денег.

Печь полыхает. Запах жареной печенки щекочет горло. Шкворчащая сковородка устанавливается посреди стола. Коля начинает вздыхать и стонать еще до еды. Поля не одобряет его нетерпения и говорит:

— Не мычи, сейчас все есть будем, на базар я эту печенку не понесу.

Мы едим быстро и жадно, только Маша скучает. Щеки у нее, как у хомяка, забиты сдой, она не жует, а словно дремлет с открытыми глазами.

— Жуй, — приказывает ей Полина, — глотай. Видишь, как папа старается?

Маша переводит взгляд на отца и вяло начинает жевать. Коля гладит ее по голове и подкладывает лучшие кусочки. Это, видимо, при его аппетите самое высшее выражение любви.

* * *

Письмо я им написала в конце октября. Может быть, холодные затяжные дожди, которые беспрестанно колотили по асфальту, подтолкнули меня к этому посланию. Оно получилось грустным, осенним: дескать, прошло столько лет, и вспомнилось прошлое — Тарабиха, они, Полина, Коля и Машенька, и если им будет не в большой труд, то пусть кто-нибудь черкнет мне пару слов, потому что из тех, с кем работала в редакции, вряд ли кто остался в Тарабихе, народ был в основном там приезжий.