«С легким паром. Это была ванна или душ?»
«Это было то, что было. Не все в жизни надо обкладывать словами».
У него и раньше не всегда концы сходились с концами. Уж кто обкладывал словами чистоту, ратовал за государственную санитарию, так это он сам. Мы располагаемся на кухне, едим холодную картошку с тонкими ломтиками ветчины. Приканчиваем роскошные дары Гидры. Импортная ветчина красивая, но вкус у нее, как у переваренной репы. Я говорю об этом Григорьеву, и он со мной согласен.
«Ваша Гидра могла бы это знать и тратить деньги более осмысленно. Она вообще у вас странная. Обвиняет вас, а сама, наверное, думает, что это ей мир задолжал и неплохо бы своим врагам поотрубать головы».
Ну что я такого сказала? Всего лишь повторила то, о чем он мне сам говорил. Чего же он так задышал? Чего затрубил, как разгневанный слон?
«Не смей! Никогда больше не смей называть ее Гидрой! Она прекрасный несчастливый человек! Она глупа, но умней многих!»
Запутал вконец. Сам ругает ее, жалуется, я его успокаиваю: «Все взрослые дети — сплошное разочарование», а в итоге я и виновата. Вот уж точно: добрые дела наказуемы. Он спохватывается, идет к плите, наливает чай. Чашка с блюдцем бренчат в его руке, когда он движется ко мне. Говорит уже своим обычным голосом:
«Чужих детей нельзя ругать в присутствии родителей. Вообще никого нельзя ругать за глаза, а в глаза тем более».
Воспитатель. Изрекатель житейских истин. Пустынник в богатой запущенной квартире.
«Знаешь, о чем я вчера подумал? У тебя же есть паспорт. Это бы помогло нам решить кое-какие проблемы».
Я не злопамятная, но вот так, мгновенно, выключаться из обиды не могу. Я же не приходящая домработница, я с ним дружу, даже если он этого не понимает.
«Молчишь? Обиделась? Только не научись молчать по-настоящему. Самые ужасные существа на этом свете — молчащие женщины. К счастью, не все из них догадываются, какое это убийственное оружие — молчание».
Хватит ему поучать. Дружба не измеряется возрастом. У меня действительно уже скоро год как есть паспорт и вообще, как говорится, стою на пороге самостоятельной жизни. Молчать я не собираюсь.
«Вам лучше знать, — говорю, — какие бывают женщины. Говорят, у вас было большое количество романов».
Григорьев поскучнел, не ждал такого поворота.
«Где говорят? На базаре? И что прикажешь понимать под большим количеством — невеликое качество? — Он не смотрит на меня, это мамин взгляд поверх моей головы, и говорит без всякого энтузиазма: — У меня не было романов, у меня были пьесы о любви и бессмертии. Если собрать все эти пьесы и сосчитать, а потом поделить на прожитые годы, то от всего большого количества останутся крохи. Можешь спросить меня: почему? И я тебе отвечу: потому что жизнь не только большая, но и длинная».
Нет, не буду я ему рассказывать о встрече с Леликом. Напрасно спросила и про его романы. Не все в жизни надо обкладывать словами. Надо уметь оставлять за собой дуги-дорожки. И еще не надо завладевать чужой душой, когда спасаешь. А то мечешься, не знаешь, как помочь, а он сам намылил мочалку, сам преспокойненько вымылся.
«Я тут осмотрел свое хозяйство, — говорит он, — кое-что можно отнести в комиссионку. Купим хорошей еды да и курить надоело черт знает что. Как ты на это смотришь?»
Вот для чего ему понадобился мой паспорт.
«Я смотрю на это спокойно, — отвечаю, — можно отнести, продать, если кто-нибудь купит».
Он покидает кухню и возвращается с ворохом какой-то чепухи. Какие-то вазочки, коробочки, сувенирные пожухлые безделушки. Вываливает все это на стол и смотрит на меня, как двоечник на учительницу: я, как всегда, ничего не знаю, но что тебе стоит поставить мне тройку?
«Несите обратно, — говорю, — это несерьезно. Люди сейчас покупают драгоценности или полезные вещи, без которых не обойтись».
«У меня есть драгоценность, — восклицает он, — я ее тебе сейчас покажу».
Приносит золотые часы, старинные, карманные, с массивной золотой цепью. Это товар. Но я их в комиссионку не понесу. Никто там не поверит, что это мои часы.
«Не жалко, — спрашиваю, — наверное, семейная реликвия?»
«Меня пожалей, я тоже уже хорошая реликвия».
Мне его жаль и себя немножко. И маму жалко: вязала, вязала платье, а оно оказалось несчастливым. Жуткий все-таки тип этот Лелик. «Ты действительно чокнутая». Как будто не чокнутая смогла бы влюбиться в такого истукана.
Григорьев кладет часы себе на голову, цепь свисает до плеча. Сидит, боясь пошевелиться, и смотрит на меня, как филин, выцветшими глазами. Потом поднимает плечи, втягивает в них голову и, не меняя позы, говорит:
«Иди домой. Уже закончились твои уроки. Иди, иди. Потом расскажешь, что там сегодня у тебя случилось».
СТАРШАЯ СЕСТРА
— Таня, — говорю я, — купи билет игрового лото. Я тебе зачеркну шесть цифр, и ты выиграешь пятьдесят тысяч.
— Это не так просто.
— Это почти невозможно. Но ведь кто-то выигрывает. Купи, у меня легкая рука.
— Видишь ли… — Таня останавливается, смотрит на меня пристально серыми глазами, на левой щеке возникает ямочка — это она улыбается углом рта, — видишь ли, пятьдесят тысяч мне не нужны. Пятьдесят тысяч ничего не изменят в моей жизни.
— Ты что? — Теперь я гляжу на нее такими же серыми глазами и тоже кривлю рот так, что на щеке образуется ямка. Мы сестры и очень похожи. Только Таня красивая, а я ее далекое подобие. — Ты что? Будут пятьдесят тысяч — купишь, что захочешь, и сразу станет тебе легко и весело.
Таня вздыхает, берет меня под руку, и мы идем дальше.
— Хорошо, что ты приехала, — говорит она, — я и не думала, что это будет так хорошо.
Мы шагаем по ровному и твердому, как асфальт, берегу Финского залива. Под ногами песок: до того он утрамбован, что не остается на нем следов. Чайки качаются у берега, такие белые маленькие уточки.
— Таня, — говорю я, — посмотри, какие чайки. А полетят — и будут совсем другими.
— Я тебя понимаю, — отвечает Таня, — я тоже в первые дни так на все смотрела.
— А теперь?
— И теперь смотрю. Только теперь иначе. Теперь это все мое. На всю жизнь. Теперь я каждый отпуск буду сюда приезжать.
Мы надолго замолкаем. Потом я набираюсь храбрости и спрашиваю:
— Ты уже не думаешь о нем?
— Думаю. Но здесь легко обо всем думать. Не болит сердце.
— А очень болело?
— Как будто в него воткнули нож.
Никогда Таня не говорила со мной как с равной. А теперь я задаю вопросы, и она отвечает. Таня держит меня под руку, мы с ней одного роста. Встречные парни поглядывают на нас зорко и одобрительно. Наверное, думают, что мы подруги: одна очень красивая, зато вторая очень молодая.
Курортный сезон закончился — октябрь месяц. Я плачу хозяйке четверть цены за большую комнату, в которой четыре кровати. Летом у меня было бы три соседки, а сейчас я живу одна в большой комнате. Таня живет в пансионате. У нее отпуск, а я прихожу в себя после провала на экзаменах в художественное училище.
— Почему ты сказала, что тебе не нужны пятьдесят тысяч? Это так прекрасно, когда можешь купить все, что хочешь.
— Это радость на пять минут. И к тому же купить все, что хочется, невозможно. Человеческие потребности — бездонный колодец.
— Ты очень умная, Таня. А я?
— Ты пока никакая. Тебе просто пятнадцать лет.
Мы заходим в маленькое кафе. Заказываем кофе и бутерброд с ветчиной. Я ем, а Таня сидит и смотрит на меня. Она завтракает в пансионате, в кафе ей делать нечего, и она поучает меня:
— Ешь с хлебом. И сними локти со стола. И жуй. Не глотай, как собака.
Мы никуда не опаздываем.
Это уже совсем другой голос. Я знаю его с детства. Голос старшей сестры, который никогда не дрогнет ни от улыбки, ни от нежности.
— Только что мы шли и говорили с тобой как люди. А теперь ты опять загудела, как дома. Возьми себе кофе, отвлекись, а то мне ничто в горло не лезет.
Я выпаливаю эти слова и гляжу ей прямо в глаза. Таня хлопает ресницами, будто надеется, проморгавшись, увидеть не меня, а кого-то другого, потом поднимается, идет к стойке и приносит кофе.