Пока я сидел с отцом, мама несколько раз подходила к нам — вся такая строгая, напряжённая, присаживалась на кровать и, как фонарик, зажигалась улыбкой.
Но с отцом не целовалась, не обнималась, только вот меня они будто на разрыв тянули друг к другу и ласково обнимали. Я был невелик и тискать меня просто полагалось, это уж потом, вырастая, я понял, что мама с отцом друг друга мысленно целовали и обнимали, когда делали это со мной. Так ведь тоже, оказывается, можно выражать взрослые чувства.
И всё-таки, какими они были, мои родители, в тот день, в те минуты, когда всем нам выпало нежданное счастье сидеть (отцу — лежать) на одной госпитальной койке, бесконечно улыбаясь и друг дружке, и всему миру, который почему-то именно нам устроил невозможную встречу.
Я был не слишком ещё смышлён, но в сказки уже не очень верил, откуда-то зная, что они, наверное, для души, для выдумки, а не для жизни. А в жизни всё по-другому — беспощадно и горько.
Но вот же! И это случилось со мной! Уверенно и правдиво явилась в нашу общую жизнь настоящая сказка, которая совершенно не выглядит выдумкой, а только радостной правдой!
Я осторожно трогал отца, прикасался к гипсу на его руке, я гладил мамин халат — только себя не ощупывал, чтобы поверить в происходящее, потому что я-то был посреди всего этого праздника.
Моя ласковая мамочка рассказывала почему-то обо мне строгими словами, объясняла, как рано утром, перед работой, которая у неё начинается в восемь, мы с ней топаем в детский сад, и это только кажется простым делом, хотя бы из-за морозов, которые так неожиданно, будто тяжёлая артиллерия, ударили не только по нашему городу.
В сад, как и в школу, разрешалось не ходить, но детей девать некуда — матерям надо на работу — и вот детсады всё-таки дверь перед ребятами не закрывали. Ходили по морозу и мы. В этом месте мама меня всё тем же строгим голосом хвалила, я смеялся в ответ, не понимая, за что же это такое она меня хвалит. А папа трепал меня по голове здоровой рукой.
Я просил его рассказать про войну, но он, смеясь, отвечал, что рассказывать ему пока нечего — его ведь “чиркнул” первый же снаряд, с которым он встретился, а вот что будет, когда встретится со вторым, пока не знает. И опять смеялся. Но это не казалось забавным, мы притихали, я смотрел на взрослых, и я вдруг думал, что это они смеются для виду, чтобы показать, какая всем нам удача выпала. А на самом деле им не до смеха.
Потом мама стала беспокоиться, как отправить меня домой.
— Сам дойду, — сказал я. Ведь шесть лет мне уже стукнуло.
Мама вздохнула и сообщила:
— Больше мне отпрашиваться неудобно. Но что-нибудь придумаю.
С отцом мы крепко-накрепко обнялись, я вскочил с его госпитальной койки, и мы с мамой отправились в её лабораторию.
Ох, эта лаборатория! Настоящее царство чистоты — белые стены, блистающий кафельный пол, микроскопы на столах и ещё какие-то приборы. Но больше всего мне нравились круглые табуретки с винтами под сиденьем, на которых было удобно поворачиваться лаборанткам — ведь они всё время двигались — туда-сюда, вставали, ходили, переносили мензурки и колбочки с жидкостями, пробирки с человеческой кровью. Ну так вот, на этой табуретке я и крутился, когда мама вставала с неё и переходила в другой угол лаборатории.
В госпитале я был не новичок и не посторонний, хотя других детей никогда тут не встречал.
Мама однажды проговорилась мельком, что у неё есть покровительница, заведующая её лабораторией Елена Ивановна, эвакуированная из Ленинграда, очень крупная специалистка, учёная, доктор наук, а начмед Викторов тоже ленинградец, и они были знакомы там ещё до войны. Вот он и разрешает всё, что попросит Елена Ивановна.
Ну, а тот раз был, конечно, совершенно особенный: моего папу в звании старшего сержанта, никакого не командира и не офицера, взяли и высадили в родном городке, мимо которого собирались везти дальше, на Урал, и он встретился с семьёй, надо же! Так что Елена Ивановна не только добилась, чтобы мама срочно привела меня в госпиталь, но и отпустила её, без всякого спроса, довести меня теперь обратно. Но не к бабушке, а домой.