У пилонов фойе расположились столы, с которых достаточно бойко продавались книжки новорожденного альманаха «Апрель». В нем — стихотворение Евтушенко «Танки идут по Праге», ходившее раньше лишь в списках, рассказы Солженицына, Искандера, «Предвыборная платформа» Сахарова, речь взбунтовавшегося против партократии Ельцина, произнесенная недавно здесь же, в Большом зале ЦДЛ.
Я спустился по левой лестнице, ведущей в бильярдную, в подвальный буфет и в мужскую уборную.
(Да простятся мне эти подробности. Но я и сам в тот вечер еще не мог предполагать, что вскоре мне придется излагать эти обстоятельства и детали, прослеживать этот маршрут буквально шаг за шагом, минута за минутой.
«Защитник Побезинский: Вы можете привести еще какого-нибудь свидетеля в подтверждение этих слов, что кто-то видел вас в этот момент в подвале?
Свидетель Рекемчук: Я не могу привести сейчас ни одной фамилии, но я прошу вас учесть, что в этом же подвале у нас находятся курилка и туалет. Мы иногда посещаем эти места)».
На лестничной площадке, стесняя проход, стояла полудюжина молодых людей с накаченными торсами, «качки», как именовали их в народе. На них были черные мундиры с одинаковыми нашивками на груди: Георгий Победоносец на белом коне поражает копием дракона. Головы молодцов были коротко острижены, виски высоко подбриты.
Среди них выделялся человек возрастом постарше, с наметанным и цепким взглядом.
Походя, я уловил свою фамилию, произнесенную им вполголоса, и еще какой-то неразборчивый комментарий к ней.
На фоне белого кафеля туалетной комнаты так же резанули глаз черные рубашки, непривычные в писательском пёстром обиходе.
И в густом табачном дыму запьянцовского нижнего буфета, андеграунда — те же черные мундиры, те же черные рубашки…
Вернулся в вестибюль. Взгляд, теперь уже настороженный и внимательный, выхватил из толчеи еще несколько плотно сбитых групп молодчиков в черном, со святым Георгием и змием, накаченных, коротко остриженных, впрочем, среди них были и фигуры тщедушного сложения, были и патлы до плеч, были и усы, и бороды — только с первого взгляда они показались мне все на одно лицо.
Чувство тревоги нарастало.
В «Апреле» придерживались достаточно широких взглядов, иначе нас нельзя было бы считать демократами, и на наших собраниях присутствовали не только писатели, но и многочисленные гости; художники, музыканты, актеры, ученые; политики, набирающие вес, священнослужители, армейские офицеры-вольнодумцы, студенты.
Но надо признаться, что несмотря на широту взглядов и записной демократизм, мы неприязненно относились к появлению на наших писательских собраниях людей посторонних, кликушествующих политических маргиналов и уличной шпаны.
Проходя мимо одной из групп — не той, что была на лестнице, а другой — я опять уловил слухом свою фамилию, названную старшим среди них, почувствовал на себе запоминающие взгляды.
Пришло ощущение, что я опять, в который раз, смотрю по телеку черно-белый сериал, где по коридорам Гестапо разгуливает, тоже в черном и белом, засланный советский товарищ.
Фойе, соединяющее оба здания Дома литераторов, старое и новое, тоже постепенно заполнялось знакомыми и незнакомыми людьми.
В его глубине я увидел вожаков «Апреля» — критика Вадима Соколова, кинодраматурга Якова Костюковского, очеркиста Игоря Дуэля.
На их лицах была тень озабоченности.
— Мне кажется, — сказал я, подойдя и пожимая руки, — что сегодняшний вечер не состоится.
— Мы уже позвонили в милицию, — отозвался Костюковский. — Они обещали прислать наряд, но пока не видно…
Прозвенел троекратный звонок, возвещавший, что пора начинать.
Мы направились к деревянной лестнице, которая вела в комнаты за сценой, а оттуда и на сцену.
Зал и тогда был набит битком.
Можно было уповать на то, что насторожившие нас незванные гости, сколько бы их там ни было, растворятся в тысячной аудитории, что их не будет ни видно, ни слышно.
Но я увидел их тотчас: ряды зияли, будто черными дырами, теменью форменных мундиров. Они не слепились в сгусток где-нибудь слева или справа или посередине, а рассредоточились по всему залу в шахматном порядке — и на подступах к сцене, и на флангах, и в дальних ложах. Они, совершенно очевидно, держали под контролем весь зал и заранее знали, как это следует грамотно делать.
Яков Костюковский направился к микрофону.
— Дорогие друзья, — бодро начал он.
— Твои друзья в Израиле! — ответили ему из зала.
— В Израиле у меня тоже есть друзья, — мягко парировал сатирик.
— А Гангнус где?
— Мы пришли на Гангнуса!
— Давайте сюда Гангнуса…
Им нужен был Евтушенко. Я уже упоминал, что на афише вечера в числе ведущих значился Евгений Евтушенко. Но он запаздывал, может быть, задержали парламентские дебаты: год назад он стал народным депутатом. В его поэме «Мама и нейтронная бомба», написанной верлибром и опубликованной тоже в «Новом мире», была строка: «До войны я носил фамилию Гангнус…» В издательстве «Советский писатель» работал его брат Александр Гангнус, носивший фамилию отца-латыша. В том не было секрета. Но, повидимому, был достаточный повод для скандала.
Шум в зале нарастал.
Поднялась с места Наталья Иванова, литературный критик, работавшая в «Знамени». Она что-то говорила, обращаясь к залу, но слов не было слышно.
Ее попросили подняться на сцену, к микрофону.
— В зале находятся посторонние, — едва справляясь с волнением, заговорила она. — Они оскорбляют сидящих рядом людей, писателей. Я думаю, что нужно отменить вечер.
— Как фамилия? — снова выкрикнули из зала.
— Иванова.
— Какая Иванова? Татьяна?
— Нет, Наталья.
Очевидно, предварительный инструктаж, натаска опознавания писателей по именам, фамилиям и наружности давала сбои.
— Вечер нужно немедленно закрыть, — настаивала Наталья Иванова.
Соколов, Дуэль и Костюковский совещались вполголоса.
Потом к микрофону приблизился Игорь Дуэль.
Он сказал, что устроители не видят возможности продолжать вечер в такой обстановке. Всех просят покинуть зал — всех, без исключения. Потом у дверей будет выставлен контроль и в зал будут пропускать только по предъявлении членского билета Союза писателей или клубной карточки.
Это было воспринято в зале, как сигнал.
И совершенно ясно, что к такому обороту событий пришельцы были готовы изначально.
Над задними рядами кресел взметнулись черно-желтые хоругви с надписями «Долой сионизм!», «Жиды и масоны, убирайтесь в Израиль!», что-то еще в том же роде.
В руках человека, сидевшего в амфитеатре и дотоле ничем не выделявшегося, оказался мегафон, в который он выкрикивал:
— Вы, еврейские ублюдки, вон из зала! Это наша страна! Это наш дом! Убирайтесь, а мы здесь проведем свой митинг!..
Спустя несколько месяцев, я увижу этого человека на скамье подсудимых.
Он будет задавать мне вопросы, и я, как свидетель, должен буду отвечать на них.
Тогда же я присмотрюсь к нему: в годах, лет пятидесяти, малорослый, плотного сложения; обширная лысина окаймлена седыми волосами; и, как бы в контраст седине, косматые густочерные брови, из-под которых — сверлящий взгляд. Константин Владимирович Осташвили-Смирнов, один из главарей нацистского общества «Память».
Не пряча нездорового исступления, он орет в мегафон:
— Товарищи евреи, которые являются писателями, пройдите в Малый зал, мы вас всех перепишем! Ни милиция, ни КГБ, ни партия вам не помогут! Теперь мы будем хозяевами страны!
Дальнейшее напоминало калейдоскоп: всё движется одновременно, совпадая, дробясь, перемещаясь, отталкиваясь, разрушаясь. Но эти построения отнюдь не случайны, в них нет хаотичности: мизансцены разведены фронтально и в глубину, по диагоналям; вся эта суета тщательно отрепетирована, как в изощренных массовках Федерико Феллини или Алексея Германа; каждый персонаж наделен своей ролью, снабжен репликами, обеспечен реквизитом, понимает задачу и сверхзадачу; соответственно проработана и фонограмма, где монологи, полилоги, междометья, декламации, читки с листа и шумы складываются в насыщенный рёв.