Между прочим, многие из этих испанских детей так навсегда и остались в России.
Еще я часто вспоминал об инфанте Маргарите, когда началась война.
Из Харькова наш эшелон уходил тоже под бомбами. «Юнкерсы» долбили нас всю ночь и весь следующий день, пока мы не отъехали верст на триста — дотуда они не доставали. В пути я узнал, что одна из девочек, учившихся вместе со мною в классе — ее тоже звали Маргаритой, — погибла при взрыве бомбы, угодившей в вагон состава, который следовал за нами… А нашу школу в поселке Тракторного завода снесло прямым попаданием авиабомбы.
Из Харькова мы эвакуировались в Сталинград. Оттуда, когда и к Волге через год прорвались немцы, за Урал, через пустыни, через степи, опять в леса, на Алтай, в Барнаул…
Уже после войны я узнал, что примерно та же судьба досталась подружке моих детских лет, белокурой девочке, инфанте Маргарите.
Когда немцы осадили Киев, бесценное полотно Веласкеса упрятали в деревянный ящик, насовали туда древесной стружки, забили гвоздями и, впопыхах, погрузили в вагон товарняка, стоявшего под парами… Состав ушел. И лишь тогда хватились, что в спешке груз не был оформлен как следует. Что ящик с картиной не был опломбирован. Что место назначения состава не известно. Что след простыл…
А тут и Киев запылал огнем, затрясся от взрывов. В город вошли дивизии вермахта.
На какое-то время об инфанте Маргарите вообще забыли.
Где она скиталась, подобно мне, подобно другим несчастным детям? Где нашла приют в своем сиротстве? Чем перебивалась в голодную пору?..
Она нашлась в конце войны. Я слышал, будто бы она вернулась в Киев, на свое прежнее место в Музее западного и восточного искусства.
Осенью 1987 года, впервые в жизни, я побывал в Мадриде.
Первым делом, конечно, поехал в музей Прадо.
Меня интересовала «Герника» Пикассо. И я, не заглядывая в залы давних веков, прямиком направился в «Кабинете дидактико», в соседнее зданьице, где когда-то располагались учебные классы.
Охрана при входе порылась в моей сумке, изучила взглядами физию, велела пройти сквозь магнитные воротца — как давеча в аэропорту, — но во мне ничего не оказалось. И вот я у цели…
Гигантский холст был упрятан в саркофаг из пуленепробиваемого стекла. У саркофага стояли гвардейцы в лаковых черных треуголках, возложив ладони на вороненую сталь автоматов. Это не был почетный караул: здесь вполне серьезно относились к возможности террористического акта…
Угли гражданских войн не стынут долго, сберегая жар для нового пламени.
Тогда, в тридцать седьмом году, Пабло Пикассо получил заказ на живописное панно для павильона Испании на Всемирной выставке в Париже. У сражающейся республики не было денег на роскошества. Соорудили лишь легкий навес для картины во всю стену. Были оговорены размеры панно: восемь метров в ширину, три с половиной в высоту. Всё.
Он медлил, размышлял.
В Трокадеро, вдоль набережной Сены, у Иенского моста, уже встал павильон СССР с мухинской статуей «Рабочий и колхозница» на головном пилоне.
Напротив, лоб в лоб, Альберт Шпеер возвел павильон Третьего Рейха с имперским орлом, держащим в когтях свастику.
Ни у кого не оставалось сомнений в том, что означало это противостояние…
А маэстро пребывал в раздумьях.
В ночь на 26 апреля 1937 года германская воздушная эскадра «Кондор» нанесла удар по Гернике, старинному городку в Басконии, на севере Испании, в котором было всего лишь пять тысяч жителей. После нескольких часов массированной бомбардировки городка не стало.
До официального открытия Парижской выставки оставалась одна неделя.
Пабло Пикассо придвинул стремянку к стене павильона, вооружился углем…
…раненная лошадь, оскалившая зубы в предсмертном истошном ржаньи; распластанный навзничь мертвец, и некто, еще живой, но в безумии лезущий на стену; мать, несущая растерзанного ребенка; электрическая лампочка, раскачивающаяся под потолком; отсеченная рука, сжимающая меч; разъяренный бык, тупо топчущий трупы: голова античной богини, просунувшаяся в чердачное окошко черепичной крыши; запоздалый вскрик божества: «Что вы делаете, люди?..»
Едва справляясь с учащенным дыханием, смотрел я на полотно, простершееся в ширь и в высь, во всю стену «Кабинете дидактико».
Я много раз видел репродукции этого панно — в альбомах, книгах, на открытках, даже на почтовых марках, — и сейчас удивлялся своим наивным предположениям, что в подлиннике холст взорвется всем цветовым спектром: красное, синее, желтое… Но этого не было и быть не могло: лишь черное, белое, серое… здесь даже льющаяся кровь была серой, а солнце излучало черный свет…
Простояв целый час перед «Герникой», я направился в главный корпус музея, всё же решив, что начинать нужно с начала.
Кроме того, я хотел стряхнуть наваждение, которое легло на душу при созерцании картины за пуленепробиваемым стеклом.
В самом деле, думал я, двигаясь по залам, где были Рафаэль и Мурильо, Тициан и Эль Греко, где был Иероним Босх, — неужели им совсем не нужна защита, неужели у них, за давностию времени, совсем не осталось врагов? Счастливцы.
Я примерял, как выглядели бы гвардейцы с автоматами, в треугольных шляпах, скажем, у картин Гойи, возле его расстрелов, трибуналов, возле его «Капричос», — они тут вполне бы подошли.
Но никакой охраны тут не было.
Подходи вплотную к холсту, смотри, нюхай, хоть дотронься пальцем — никто ничего не скажет.
Именно это чувство я испытал подле «Обнаженной Махи» того же Гойи, написанной столь пастозно, столь густо, что я едва превозмог искушение подергать блядищу за нос…
Но на пороге очередного зала я вдруг споткнулся и замер.
Прямо на меня смотрела она.
Я сразу узнал это чистое бледное личико с припухлым носом, как у меня, светлыми бровками, губами, собранными в бантик для безгрешного детского поцелуя. Эти голубые, чуть навыкате, глаза. Ангельски-светлые золотистые волосы, ниспадающие к узким плечикам. Руки, застывшие на взмахе, на взлете, как в танце, которые она, при всем желании, не могла бы опустить — так невероятно пышна и широка, вползалы, была юбка ее парчового платья, растопыренная на проволоке, расшитая золотой тесьмой, украшенная жемчугами и алмазами.
Да, это была она, инфанта Маргарита, моя принцесса.
Разумеется, это не было для меня такой уж полной неожиданностью.
Ведь я знал, что художник Веласкес, влюбленный в свою модель столь же трепетно, как я, написал целую галерею ее портретов, теперь украсивших музеи мира…
Но здесь, в Прадо, она уже не была сиротой.
На огромном полотне, которое называлось «Менины», эта девочка, инфанта Маргарита, была лишь одной из фигур хитроумной композиции.
Главными же лицами, согласно придворному этикету, тут были ее отец и мать, король и королева Испании.
И художник Веласкес писал, строго говоря, двойной портрет их величеств.
А она как бы при сем присутствовала.
Остальные же с почтением наблюдали за тем, как он пишет королевскую чету.
Но как можно изобразить на одном холсте и тех, кого пишут, и того, кто пишет, и тех, кто наблюдает акт вдохновенного творчества?
На то и мастер, чтобы найти решение, сделать невозможное возможным.
В глубине дворцовой залы висело зеркало, в котором отражались лики и стати короля с королевой. То есть, художник написал своей кистью зеркало, а в зеркале поместил тот будущий портрет августейшей четы, который покуда существовал лишь в его воображении и взгляде.
В комнате царил сумрак. Пожалуй, тут было темновато для сеанса портретной живописи.
Поэтому гофмаршал королевы Хосе Ньето направился к дальнему окну, отдернул плотную гардину, и дневной свет хлынул из окна внутрь покоев.