Выбрать главу

— Конечно, Гарри. Я сегодня же за ужином непременно обсужу это со своим мужем.

Мы остановились возле старого белого особняка, разделенного на квартиры лет сорок назад.

— Мы пришли, Гарри.

И тут вдруг из входной двери выскочил Джим с рукой в гипсе и завопил:

— Держись подальше от моей жены, ублюдок!

Он размахнулся со всей силы, и его мотоциклетный сапог словно взорвался у меня во рту.

Я отшатнулся, десны были разбиты, из них брызнула кровь. Ноги в тот же миг стали ватными, но зато прояснились сразу две вещи.

Во-первых, Джим был знаком с боевыми искусствами, а во-вторых, он снова куда-то врезался на своем мотоцикле.

Я отскочил за мусорные контейнеры и поднял кулаки, а он снова пошел на меня, но Сид тут же встала между нами, и Джим взвыл от боли, когда она схватила его за больную руку.

— Оставь его в покое! Немедленно оставь его в покое! — закричала она на мужа.

— Осторожнее с моей рукой, чтоб тебя! Поняла?! — заорал он в ответ. Но, тем не менее, разрешил ей отвести себя обратно к двери. И обернулся, чтобы напоследок рявкнуть на меня: — Если еще раз увижу твою рожу, ты останешься вообще без зубов!

— Это мне не впервой.

Я не стал объяснять, что добрая соседская собака уронила меня лицом на асфальт, когда мне было пять лет. Это прозвучало бы не слишком эффектно.

Он вернулся в дом, придерживая свой гипс.

Видимо, они жили на первом этаже, потому что до меня сразу же донесся плач Пегги. Смд повернулась и взглянула на меня.

— Пожалуйста, оставь меня в покое, Гарри.

— Просто подумай насчет того, что я сказал, — невнятно пробормотал я распухшими и кровоточащими губами. — Пожалуйста, обдумай мое предложение.

Она покачала головой и… Я знаю, что это глупо, но я почувствовал, что начинаю ей действительно нравиться.

— Ты не сдаешься, да? — спросила она.

— Это мне досталось от отца, — ответил я. Сид закрыла дверь большого белого особняка и вернулась к своей жизни.

37

В миле от дома моих родителей на холме стоит маленькая церквушка.

Когда я в детстве светлыми летними вечерами забирался туда, куда меня не пускали, я иногда прятался там, на кладбище, пил сидр, кашлял от дешевых сигарет и глядел в прицел пневматического ружья моего друга.

Конечно, мы были совсем не такими крутыми, какими казались. От малейшего шума: ветра среди деревьев, шороха листьев на холодную могильную плиту, скрипа рассохшегося дерева в церкви — мы с другом в панике удирали, боясь, что вот именно сейчас все мертвецы восстанут из гробов. А теперь здесь должны были похоронить моего отца.

Я проснулся от звона велосипеда. Это газетчик положил свежий номер «Миррор» в почтовый ящик. Из кухни доносилось тихое бормотание радио. На секунду, в момент между сном и пробуждением, мне показалось, что наступил самый обычный день.

Но после завтрака мы с сыном облачились в траурную одежду (оба мы выглядели неуклюже в черных галстуках и белых рубашках), уселись на полу моей детской спальни и стали смотреть фотографии, коробку за коробкой.

И время как будто потекло вспять. Здесь были яркие цветные карточки, на которых мой отец и Пэт открывают рождественские подарки, Пэт катается на своем «Колокольчике» с еще не снятыми стабилизаторами, Пэт с ослепительно белыми волосами, только-только начинающий ходить, Пэт — спящий младенец на руках улыбающегося дедушки.

Было множество других фотографий — с выцветающими красками: мои родители со мной и с Джиной в день нашей свадьбы, я — самодовольно ухмыляющийся подросток с отцом — крепким мужчиной лет пятидесяти, оба положили друг другу руки на плечи, мы стоим в нашем садике за домом, отец гордится мной и своим садом. И еще более ранние фотографии, где я — бестолковый десятилетний мальчуган с родителями, еще молодыми, на свадьбе одного из моих многочисленных двоюродных братьев.

И дальше, к первым воспоминаниям и вовсе незапамятным временам. На черно-белом снимке я коротко остриженный ребенок с папой и лошадьми на Солсбери-Плейн, еще одна черно-белая фотография, где мой отец, смеясь, поднимает меня на руки на каком-то открытом всем ветрам пляже, и, наконец, фотографии в серых тонах: мои родители в день своей свадьбы и отец в военной форме.

Его детских снимков я никогда не видел просто потому, что он был из бедной семьи, у них не было фотоаппарата, но ощущение складывалось такое, что его жизнь началась только вместе с нашей маленькой семейкой.

Привезли цветы. Мы с Пэтом подошли к окну комнаты моих родителей, выходившему на улицу, и смотрели, как цветочник выгружает свой товар из фургона. Вскоре завернутые в целлофан букеты покрыли весь газон перед домом, и я вспомнил о принцессе Диане и море цветов, выплеснувшемся на черную ограду королевского дворца. Для цветочника это была просто работа, первый заказ в этот день, но казалось, что он сочувствует искренне.

Я слышал, как он сказал моей маме: «Жаль, что я не знал его».

* * *

Когда гроб прибыл в церковь, мы… рассмеялись. Это был смех отчаяния, смех, служащий плотиной для слез, которые, если начнутся, уже не остановятся, но все же это был смех.

Мы шли вслед за гробом — мама, мой сын и я. Четверо мужчин, несших гроб, внезапно остановились у входа в церковь. Хотя мы с Пэтом были по обе стороны от мамы и обнимали ее, она продолжала идти, опустив глаза. И спохватилась, только когда с силой ударилась головой о край гроба.

Она отшатнулась назад, схватилась за лоб и посмотрела, нет ли крови на кончиках пальцев, а потом взглянула на меня, и мы оба рассмеялись. Мы словно услышали отцовский голос, этот голос старого лондонца, усталый и нежный: «Что ты делаешь, женщина?»

Затем мы вошли внутрь прохладной церкви, и казалось, что все это происходит во сне. Родственники, друзья семьи, соседи нынешние и бывшие, мужчины в галстуках — бывшие бойцы морской пехоты, познакомившиеся еще юношами, а теперь семидесятилетние, — все эти люди собрались вместе в последний раз и стояли в несколько рядов. Кто- то начал плакать при виде гроба моего отца.

Мы втроем сели на переднюю скамью. Когда- то «мы втроем» означало моих родителей и меня. Теперь это были моя мама, мой сын и я. Головы были опущены, мы смотрели на каменные плиты пола, нервный смех уже прошел, и я увидел священника, только когда он начал читать из Исайи:

— И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут учиться воевать.

Проповедь была о бравом солдате, ставшем мирным человеком, о воине, научившемся быть любящим мужем, добрым отцом, заботливым соседом. Священник хорошо поработал над этой речью, он поговорил с моей мамой, и с дядьями, и с тетушкой Этель, которая на самом деле не была моей тетей. Но сам он не знал моего отца, так что не мог по-настоящему описать его и его жизнь.

И только когда в переполненной церкви раздалась песня, которую выбрала мама, у меня сжалось сердце, и я почувствовал всю тяжесть утраты.

Больше, чем гимны, или проповедь, или чистосердечные банальности, или лица людей, которых он когда-то знал, меня тронула эта старая песня. Голос Синатры, очень молодой, очень чистый, без развязности и цинизма его поздних лет. Этот голос поднимался и парил под сводами маленькой церквушки.

Моя мама не пошевелилась, но я чувствовал, что она крепче ухватилась за Пэта, как будто боялась, что ее унесет в какое-нибудь другое время и место, куда-нибудь в одинокое будущее, где она сможет спать только с включенным светом, или в какое-нибудь потерянное, невозвратимое прошлое.

Когда-нибудь,Когда мне будет грустно,А в мире станет почему-то холодно и пусто,Я вдруг почувствую тепло,Лишь вспомнив о тебеТакой, какою ты была сегодня.