Пахло проросшей гнилой картошкой, которая обнаружилась в коробке за креслом, растворителями, олифой, масляными красками, мышами, дешевым вином, стойким табачным духом, нечистым бельем, нежильем и убогим, холостяцким бытом.
Но впечатления это не портило – она впервые попала в святая святых, мастерскую художника.
После чая Наташа согрелась, и Галаев предложил ей начать.
Он долго искал ракурс, поворачивал ее и так и сяк, наклонял голову и, попросив поднять подбородок, подтащил к ней калечный торшер, который, как ни странно, включился. Но света было мало, это понимала даже она – какой уж тут свет без единого окна, с тусклым светом от торшера и лампочки Ильича на потолке.
– Ничего не поделаешь, – хмуро бросил Чингиз. – Твой портрет назовем «Портрет девушки в сумерках».
Ах, как ей понравилось это название!
Девушка в сумерках сидела боком, положив руки на спинку стула, а голову на руки, и смотрела куда-то вдаль, правда, «даль» оказалась помойным ведром и сломанным креслом. Но все это было неважно. Важно было одно – она здесь, рядом с ним, с самым прекрасным, самым красивым, самым талантливым мужчиной на свете. Вдвоем.
После сеанса они снова пили чай, доедали крошившееся печенье, выскребали со дна непонятное варенье – Наташа предположила, что клубничное.
Галаев рассказывал ей о себе. О маленьком селе в долине реки Каракойсу в Нагорном Дагестане, строгих вековых, неотменяемых обычаях маленького народа, о своих предках, медночеканщиках по мужской линии и женщинах, ткущих ковры.
С нескрываемой гордостью он говорил, что еще никому – никому, ты поняла? – никому и ни разу не удалось завоевать его храбрый и гордый народ. Рассказывал, как аварцы уважают пожилых людей, как прислушиваются к их мнению, что у них до сих пор обязательно сватают и по-другому не бывает. А если кто-то ослушается и поступит по-своему – позор для семьи и кровная месть. Правда, спустя какое-то время ослушавшихся и сбежавших прощают, но все равно это позор, и скандал неизбежен.
Наташа слушала, открыв рот. Все это: обычаи, история и традиции маленького народа, о котором она раньше не слыхивала, казались ей сказкой. И это сейчас, в конце двадцатого века?
– Выходит, ты тоже женишься на своей? – со вздохом уточнила она. – Раз так принято?
Чингиз пожал плечами.
– Ну… – протянул он. – Может, и так. Только я отрезанный ломоть, я уже, – запнулся он, – немного другой. Я ведь уехал. Да и аварки в Москве не найти!
Наташа чуть успокоилась – выходило, что не все потеряно.
У двери он протянул ей три рубля:
– Твоя зарплата.
Вздрогнув, она отскочила, как от змеи:
– Нет, нет, что ты, не надо! У меня есть зарплата! Нет, и не уговаривай, я не возьму! Ни за что не возьму! – И тихо, осторожно добавила: – Мы же… друзья?
Он посмотрел на нее с удивлением и деньги все же убрал, хотя и добавил, что это неправильно:
– В конце концов, ты потеряла свое время, которое могла потратить на друзей, сходить в кино с молодым человеком или с подругой.
Наташа сдержалась, чтобы не рассмеяться. С молодым человеком? С друзьями? Нет у нее друзей, Людка не в счет, Людка ходит в кафе с другими. И молодого человека у нее нет, а есть одиночество и любовь. К нему, к Чингизу.
На Остоженке Наташа стала частой гостьей, пару раз в неделю уж точно туда приходила. Работали, пили чай, иногда Чингиз что-то рассказывал, но чаще всего молчал. И Наташа, неразговорчивая от природы, привыкшая, что ее мнение вряд ли кого-то интересует и ей, необразованной, серой и скучной, нечем делиться, тоже молчала.
Как-то он пошутил:
– А из тебя, милая, выйдет отличная жена. Молчишь, со всем соглашаешься, никогда не споришь, и все тебе нравится.
Наташа покраснела и промолчала. Но на одном настояла – на субботнике. За окном расцветал теплый май, распускались молодые липкие листочки, пахло черемухой и прибитой после короткого дождя пылью, свежестью – в общем, пахло весной. Во дворах, учреждениях, школах и институтах раздавали метлы и грабли. По-спортивному одетый народ вяло сгребал прошлогоднюю листву и подметал разбросанный мусор. Потихоньку прихлебывая тайком принесенный портвейн и закусывая его незатейливым плавленым сыром, мужики прятались за кустами, а уставшие женщины, присев на скамейки, доставали термосы и домашние бутерброды. Семейные торопились домой. Семейные женщины, но не мужчины – для тех была вольница.