Выбрать главу

Блок-символист кажется во многом свободным от поэтического страха; и действительно, та легкость, с которой он заимствовал, привела к несколько лукавым комментариям Мандельштама:

Начиная с прямой, почти ученической зависимости от Владимира Соловьева и Фета, Блок до конца не разрывал ни с одним из принятых на себя обязательств, не выбросил ни одного пиетета, не растоптал ни одного канона. Он только усложнял свое поэтическое credo все новыми и новыми пиететами <…> (СС, II, 273–274).

Поэзия Блока, возможно из‐за ее большой «восприимчивости», дает несколько замечательных примеров блумовского апофрадеса — открытия стихов поэта духам мертвых, при котором «сверхъестественный эффект состоит в том, что новое стихотворение кажется нам не таким, как если бы его написал предшественник, но таким, как если бы позднейший поэт сам написал характернейшее произведение предшественника». Ниже Блум пишет: «Читая „Le Monocle de Mon Oncle“ [Стивенса] сегодня, отдельно от других стихотворений Стивенса, я поневоле слышу голос Эшбери, ибо он захватил власть над этим модусом заслуженно и, возможно, навсегда»[91]. Так же и в некоторых стихах Фета конца 1880‐х гг. до странности невозможно не слышать сегодня блоковских интонаций. То, что было случайным у первого, стало главным для второго[92].

В поэзии Мандельштама можно почувствовать если не страх, то по крайней мере осведомленность о поэтическом опоздании как о проблеме, требующей решения. Самое красноречивое его высказывание о поэтической запоздалости — следующее стихотворение 1913 г.:

Отравлен хлеб и воздух выпит. Как трудно раны врачевать! Иосиф, проданный в Египет, Не мог сильнее тосковать!
Под звездным небом бедуины, Закрыв глаза и на коне, Слагают вольные былины О смутно пережитом дне.
Немного нужно для наитий: Кто потерял в песке колчан; Кто выменял коня — событий Рассеивается туман;
И, если подлинно поется И полной грудью, наконец, Все исчезает — остается Пространство, звезды и певец!

Хорошо известно, что воздух — частый символ поэтической свободы и поэтического творчества в поэзии Мандельштама, регулярно повторяющийся почти от первого до последнего его стихотворения[93]. В приведенном стихотворении воздух «выпит», исчерпан. Более того, если оттолкнуться от тезки поэта, Иосифа, библейского толкователя снов, исчерпали его ревнивые и бесталанные братья[94]. Этот образ поэтического лишения контрастирует с изображенным в последних трех строфах поэтическим золотым веком, далеким от «поэта» не хронологически, а культурно, в импровизационном устном творчестве бедуинов — раскованных поздних поэтов[95]. Эти свободные художники принадлежат к сфере нескованного творчества (их «вольные былины» контрастируют с образом Иосифа, проданного в рабство), к пространству, где дышится и поется «полной грудью». Наконец, именно эта ничем не стесненная, однако же недостижимая для «поэта» свобода может служить преодолению любых пространственных границ и встрече лицом к лицу с вечными звездами.

Более чем соблазнительно прочесть это как выражение страха влияния — особенно в отношении русских символистов. По возрасту представителей младшего поколения (за исключением Иванова) точнее было бы описывать как старших братьев, а не поэтических отцов. Их близость одновременно во временном и пространственном отношениях — вплоть до посещения одних и тех же культурных собраний и публикации в одних журналах — делает их главными кандидатами на кражу воздуха у поэта. Их завистливая скупость в плане признания таланта Мандельштама приравнивает их к братьям Иосифа.

Более того, в финале стихотворения лирическое «я» Мандельштама заявляет права — через суррогатных бедуинов и через голову также запоздавших символистов — на звезды. Звезды, будучи естественной ассоциацией для некогда сабейских бедуинов, были центральным символом для младшего поколения символистов, предводителем которых был Иванов, чьи первые поэтическая и теоретическая книги назывались соответственно «Кормчие звезды» (1903) и «По звездам» (1909)[96]. Виртуозный трюк Мандельштама в том, что общее впечатление от стихотворения — абсолютная свобода, а не удушье, испытываемое опоздавшим. Это впечатление не только результат композиции стихотворения, с преобладанием строф, касающихся бедуинов. Мандельштам, подобно всадникам из второй строфы читавший свои стихи закрыв глаза (согласно ряду свидетельств), искусно вводит — а на самом деле почти сублимирует — себя в картину поэтической раскрепощенности[97].

вернуться

91

Bloom H. Anxiety of Influence. P. 16, 144 [Блум X. Страх влияния. С. 19, 122].

вернуться

92

Особенно удивительно в этом отношении фетовское «Ты вся в огнях. Твоих зарниц…» (1886).

вернуться

93

См., в частности: Taranovsky K. Essays on Mandel’štam. P. 10–14; Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 80–82; Рейнолдс Э. Смерть автора или смерть поэта?: Интертекстуальность в стихотворении «Куда мне деться в этом январе?..» // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения. Воронеж: Изд-во Воронежского ун-та, 1995. С. 207.

вернуться

94

Образ библейского Иосифа играет важную роль в анализе мандельштамовских «мифологий саморепрезентации», предпринятом Фрейдиным (Freidin G. A Coat of Many Colors). Однако автор не обсуждает стихотворения «Отравлен хлеб и воздух выпит…», и его отсылки к Иосифу имеют несколько иной характер, чем у меня здесь.

вернуться

95

Бедуины могут быть рассмотрены как аналог гомеровской наивности в современном мире и, возможно, возникают в стихотворении как потомки действующих лиц, намек на которых содержится в первой строфе («идет из Галаада караван измаильтян» (Быт. 37:25)).

вернуться

96

Звезды занимают видное место в четырех других диалогах Мандельштама того же времени с младшими символистами: «Я вздрагиваю от холода…» (1912), «Я ненавижу свет…» (1912), «Золотой» (1912) и «Дев полуночных отвага…» (1913). О значении звезд в поэзии Мандельштама и влиянии Иванова на мандельштамовскую концепцию звезд см. особенно: Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 63–74.

вернуться

97

О манере Мандельштама читать закрыв глаза см., например: Brown C. Mandelstam. P. 50.