Для установления двуголосия этого стихотворения особенно важна вторая строфа. «Тщательно обмытые ниши» напоминают, в частности, блоковскую терпеливую службу у алтаря его Идеала («Я, отрок, зажигаю свечи, / Огонь кадильный берегу» (I, 209)), «внимательные закаты» — бдения при вечерней заре, столь любимые «аргонавтами» (кружком Белого) и Блоком[142]. «Восторг» был ключевым понятием, особенно для «аргонавтов», и вслушивание в тишь Идеала — это тоже напоминание о мифопоэтических символистах: «Тебе, Чей Сумрак был так ярок, / Чей Голос тихостью зовет» (Блок, I, 333. Курсив мой). Другими словами, забота лирического героя о его «пенатах» противопоставляется поклонению символистов Вечной Женственности, как оно представлено в их стихах[143].
Эта вторая строфа, таким образом, задает ощутимую дистанцию между говорящим и мифопоэтическим символизмом, понимать ли пенаты как самих поэтов (символисты как часть поэтической традиции) или же как символистских богов[144]. В третьей строфе Мандельштам подчеркивает предпринятое им перемещение Идеала мифопоэтических символистов в область игры, находящуюся внутри произведения искусства:
Как заметил Н. С. Бройтман, в ранних стихах Мандельштама теургические искания мифопоэтического символизма часто перенаправляются внутрь, в мир стихотворения[145]. В стихотворении «Есть целомудренные чары…» символистский Идеал сведен к ряду возможно метафорических домашних идолов, стоящих в «тщательно обмытых нишах». И оказывается, что в этом маленьком, четко очерченном поэтическом мире граница между «здесь» и «там» не более строгая, чем в детской игре: поэт может трогать (и даже переставлять) своих богов. Утверждение лирическим героем своего равенства с этими «богами» в четвертой строфе («Они как равные с тобой!») звучит не вполне откровенно, учитывая его способность «переставлять» их. Но в то же время «поэт» и его пенаты уравниваются в своей малоразмерности.
Интересно, что Городецкий в своей статье критикует — в качестве кричащего примера поглощенного собой эстетического эксцесса — стихотворение Белого «Пустыня» (1907): «Эфир; в эфир — / Эфирная дорога. И вот — / Зари порфирная стезя / Сечет / Сафир сафирного / Чертога»[146]. «Вот, — пишет Городецкий, — та скудная собственная песенка, которая идеалистическому символисту дороже восприятия Сущего; эфир, эфир, эфир, сафир, сафир <…>»[147]. В стихотворении Мандельштама «эфирные лиры» контрастируют с пенатами, патронами и музами его песенки и возвращены к их истинному статусу маркера «реалистического» символизма. Ср. хотя бы следующие из многочисленных примеров: «И заластился к нам / Голубеющий бархат эфира» — из первого стихотворения «Золота в лазури» (1904) Белого; или из ивановского программного «Творчества»: «Исполнен обликов непро́зренных эфир, / И над полуночью лазурной / Светила новые, с бряцаньем стройных лир, / Плывут чрез океан безбурный»[148]. И в самом деле, «эфирные лиры» в стихотворении Мандельштама могут отсылать одновременно к обоим видам излишества, характерным для символистов: и к художественному, и к эпистемологическому[149].
Чтобы понять конечный смысл мандельштамовских намеков на символизм, необходимо рассмотреть вопрос о прагматике, скрытый в конфликте прочтений Ронена и Каваны, соответственно превозносящего и принижающего поэта. Являются ли развенчанные символистские боги Мандельштама прежде всего жестом иронии по отношению к символистам («боги символистов — материал для моей песенки») или жестом иронии по отношению к себе («входя в маленький мир моей поэзии, боги символистов уменьшаются до размеров божков/игрушек»)? Говорить с уверенностью о позиции поэта по отношению к символизму нельзя, и эта неуверенность становится важной характеристикой обсуждаемого произведения. Стихотворение «Есть целомудренные чары…» наполнено нежностью к пенатам и обжитому миру «поэта» и проникнуто самоуничижительной иронией. Но в то же время стихотворение намекает на возможность равенства с великими поэтами прошлого или даже превосходства над ними. В конце концов остается открытым вопрос: говорящий мал и глядит вовне — или велик и глядит внутрь?
142
Городецкий превозносит в своей статье именно этот образ блоковского героя: «Восприимчивая душа отрока, зажигающего свечи у алтаря, берегущего „огонь кадильный“ <…>, была причастна тайне» (там же. С. 99). О литургической функции солнечных закатов у «Аргонавтов» см., например:
143
Возможно, «Всегда восторженную тишь» также напоминает «Всегда восторженную речь» поэта-романтика Владимира Ленского в пушкинском «Евгении Онегине» (
144
Ср. (возможный) ретроспективный кивок на образ поэтов как идолов в «Шуме времени». Я восстанавливаю здесь второе предложение, опущенное Роненом, которому в данном случае не интересен символистский аспект, но который цитирует этот пассаж с той же, в общем, целью (
148
149
Ср. позднейшие высказывания Мандельштама о символистах: «злоупотребления большими темами и отвлеченными понятиями, плохо запечатленными в слове» (II, 342); «отсутствие чувства меры, свойственное всем символистам» (II, 341).