— Я купил две бутылки ацетона, — говорю я, опять садясь за руль. — Там совсем не надо лить воды в соду, как мне объясняли. Попробуем.
Слегка приглушенное солнце августа освещает мои исколотые руки, успокоенно застывшие на руле: я еду сто десять километров в час и напоминаю сейчас острие иглы, обращенное к душе. Мой дух витает: мое тело вибрирует от машины и от внутренних наслаждений. И мы едем и едем.
На выезде люди с автоматами, нас останавливают, это ОМОН, спаси меня, опиум!.. Я протягиваю документы и дрожу. Конец, конец, конец!
— Выйдите из машины, — говорит красивый омоновец в пятнистой форме. — Чего вы так переживаете?
— Нет, нет, ничего.
Я выхожу и становлюсь перед ним. Он ощупывает меня.
— Оружие есть?
— Нет, что вы!
Он насмешливо смотрит мне в глаза.
— На вас следы мака. Откройте багажник.
О!
Я открываю багажник.
— Ну что ж, господин наркоман, придется притормозиться. Двести двадцать четвертая?
И тут, словно персонаж из фильма Бергмана, я издаю тайный звук, он переполняет меня, он сметает омоновца, он вырубает реальность, он есть грохот отчаянной атаки, он есть шелест мака, он чудовищен и огромен, как страшное древнее знание, он есть единственное прибежище, вскрик Высшего, уничтожающий все среднее, случайное и настоящее. Это магия, каббала, к которой я иногда прибегаю, если необходимо.
— Что вы орете, — говорит омоновец. Я сижу за рулем, он держит мои документы. — Оружия нет?
— Нет.
— Счастливого пути.
Я медленно беру документы, осторожно их проверяю и кладу в карман. Я не спеша завожу мотор и трогаюсь с места. Мы уезжаем.
— Да… — выдыхает жена. — После таких штук надо немедленно вмазаться.
— Сейчас приедем, приготовим.
Мы почти неслышно едем дальше, испуганные, ошарашенные, уязвленные. Сие происшествие возникло неожиданно, словно резкий удар ножом в загорающее на пляже тело. Беспощадный кумар, похожий на обволакивающий все клетки противно холодный ручей, в который тебя безжалостно опускают, опять забился неотвратимым мешающим уснуть сверчком внутри ошеломленного, не верящего в него организма. Но у нас же все есть, у меня есть уксусный ангидрид — великая едкая влага, любимая жена опийного раствора, белая, очищающая все жидкость, кристально кислотные капли, необходимые «посаженному на корку», коричневому маковому экстракту, как наркотик. У меня есть ацетон, не приемлющий воды; у меня есть чудеснейшие маковые стебли в огромном количестве и прекраснейшие, эстетически совершенные, маковые бошки. Кумар развивался втуне, как безжалостный раковый метастаз, но я подсмеивался над его упорством и злобой; я зрел миг освобождения, словно затерянный в пустыне путник, счастливый видеть мираж вожделенного колодца и зеленого прохладного оазиса. Мы ехали, притаившиеся в автомобиле, будто страдающие от клаустрофобии дети, летящие в самолете. Я крутил руль; наступал холод.
— Надо будет сейчас приехать, тут же приготовить сухие бошки, вмазаться, а потом все остальное.
Дача была родной, как любимая вечно острая игла-капиллярка. Рядом с плитой стояли чистые миски; я подошел к кухонному столу и победоносно выставил на него бутылку ацетона. Мясорубка была под столом.
Началась приятная, нервная работа. Цвет от ацетона был странно-синим; я совсем не лил воды в соду, но тщательно нагрел кастрюлю. Цвет раствора был очень бледным. Я проангидрировал.
Мы развели, я выбрал.
— Вмажь меня…
Жена попала мне в центряк, я подождал, почувствовал во рту привкус ацетона.
— Это не то, — убийственно разочарованно произнес я. — Это не он! Не он!! Не он!!!
— Как?!
— Видимо, мы не умеем готовить на ацетоне. Наверное, нельзя совсем без воды. Сода не пропитает солому, и опиум не возьмется. Еще есть бошки?
— Зеленые.
— Суши!!
Мрачный ужас пронзает меня; отравленный раствор пульсирует в теле, уже охваченном кумаром, словно безумием; неверие в опиум поражает меня, как самое худшее, что только может случиться с человеком. Я лью воду в соду.
Я делаю снова; цвет на сей раз зеленый, правильный, ацетон кипит, кипит… и не выкипает!
— Что это? Блин, там одна смола! Мне кто-то говорил, что если так делать, будет одна смола! Опять у нас ничего не вышло! А! А!
Жена, словно тень смерти, стоит в углу. Опиума нет?
— Давай, теперь я попробую, — предлагает она.
Я ухожу, испаряюсь, выключаюсь на какой-то кровати, трясусь в судорогах, будто любимая только что оставила меня, тускло зеваю и вновь трясусь, трясусь, трясусь. Меня не интересует ничего, я не могу сидеть, не могу стоять, не могу лежать. Я не хочу есть, я не хочу жить. Проклятый ацетон! Опиум, сжалься!
Я лежал, тщась разглядеть призрак счастья, мучаясь своим телом и душой, ужасаясь своему духу. Мир, как бледный юноша, умирал рядом со мной, дергаясь и сотрясаясь на полу и за окном. Я ненавидел ацетон; нужен был все же растворитель, что же это такое, что же это…
Растворитель был лучезарным рыцарем в белом плаще, рыжеусым, добрым и загадочным. Ацетон был гнусным посланцем страны Мазок, говорят, что родился он абхазом Абстеном Кумаровичем Ломиа, но впоследствии отринул веру и родину и пустился в черный путь, ведущий в судорожно холодный вечный ад. Он ржал, он сморкался, он кашлял, он испражнялся прямо на глазах своего мрачно сопливого потного войска. Растворитель честным взором глядел прямо, и лицо его светилось величием правды, красоты и любви.