Выбрать главу

За нарами, у торцевой стены землянки притулился фанерный ящик, служивший ей столом. Люська на нём ела и писала письма. Вернее, одно письмо. Которое, не смотря на все старания, получалось неровным, некрасивым и с помарками. Его приходилось сжигать и писать заново. Потом ещё и ещё. Все девять лет она писала про то, как на заводе в первый раз появились горцы и стали сгонять всех на выборы Дудаева, и про то, что потом русских стали массово увольнять, а зимой в собственном гараже убили мужа Федю и угнали машину, но тогда уже убивали многих — и её подругу по ОТБ Елену Ивановну, которая ветеран войны, убили и вынесли всё из квартиры, и соседа Петра Трофимовича, что с 1905 года рождения, ударили девять раз ножом и изнасиловали дочку на той же кухне, и потом тоже зарезали. Саму Люську два раза избивали, врываясь в квартиру, ломали рёбра и пробивали кастетом голову, сначала забрали всё ценное — хрусталь, ковры, цветной телевизор, а потом и вовсе приказали убираться на улицу. Тогда они с сыном спрятались в частном домике у Осиповых. Костю тоже много раз били и раздевали, хотя он работал на стройке дворца Закаева, за еду. В 95-м, когда начался штурм, в домик попала авиабомба, и после они жили в яме, где раньше хранились овощи. Русские солдаты быстро ушли, а им уехать было не на что. Да и чеченцы больше никого не отпускали.

Дальше письмо никогда начисто не получалось, приходилось сжигать и начинать заново. И с каждым разом писала Люська реже — становилось всё труднее найти хорошую, неиспользованную бумагу. А ведь нужно было рассказать сестре ещё и о том, как Костеньку под Новый 1997-й год схватили прямо около автовокзала, запихнули в «жигули» и увезли в горы, а когда через год он вернулся из рабства весь растерзанный, тощий, беззубый, то каждую ночь рвался куда-то убежать. Люська, как могла, сторожила сына, но однажды тот всё-таки ускользнул. Она искала, бегала по ближним и дальним улицам под красно подсвеченным пожарами низким небом, звала, звала, а потом вдруг подумала, что он может прятаться в их бывшем гараже.

В это время пошёл снег. Огромные кружащиеся хлопья залепляли черноту руин, влажно клонили ветви самшита и заслоняли, отдаляли багровые всполохи нефтяных факелов над промзоной.

Когда она потянула подпёртую какой-то палкой железную гаражную дверь, оттуда страшно пыхнуло и навстречу ей с громом рвануло облако дыма.

Первое, что Люська увидела, придя в себя, — как сквозь испачканное глиной зелёное пальто частыми пятнышками выступает красная кровь. Но это было совсем не больно, ибо над головой в близком и широком небе стоял удивительный по нежной красоте хрустальный звон, как в Рождественскую ночь, когда, если затаить дыхание, то слышишь, как звенят при падении разноцветно сверкающие снежинки. В чудном, частом перезвоне ей стало так легко и светло, так хорошо, что казалось — чуть-чуть, и душа вырвется, взовьётся навстречу этой кристальной нежности! Мир искрился и кружил тихими звуками — «динь-динь-динь… динь-динь-динь…», перезвоны, свиваясь и сливаясь, превращались в частые детские голосочки: «динь-динь-динь…» — «Святый Боже, Святый Крепкий… динь-динь-динь… Святый Бессмертный…» — «Динь-динь-динь… динь-динь-динь…». Да это же ангелы! Это ангелы поют! И опять, только уже подальше: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный…» — и совсем-совсем издалёка — «динь-динь-динь…».

Люська тянулась, из последних сил тянулась к нежно тающим звукам, но что-то мешало, никак не пуская к ним… А! Это же пальто! Это оно своей глиной и кровью не отпускало её в эту кристально чистую красоту. Но сил снять, избавиться от грязной одежды не было. И голоса отходили, отходили. Пока не наступила полная тишина. Тишина навсегда.

Да как же так? Как же это так?

И сколько потом она не меняла одежду, сколько не стирала, не отшёркивала её, и снова, снова меняла и стирала, стирала, стирала — но кровь и грязь всё равно проступали множеством мелких пятен. И сколько она ни слушала небо, там была только тишина. Да как же это так?

Как же так?

БУСЛАЙ И ЗОТИК

— Я не пью.

— Чего так?

— В завязке.

— …?

— Отвали, я же сказал. — Буслай резко, на пятках, развернулся, и крупно пошагал в сторону березняка.

Четверо уже присевших на краях расстеленного посреди обдуваемого поля брезента мужиков молча переглянулись и одновременно начали поправлять выложенную по центру снедь. А стоявший с эффектно вознесённой бутылкой китайского спирта Серёга-электрик недоумённо повторял в никуда: