— Чего он так? Чего?
Сентябрьский ветерок налётисто приглаживал хорошо отросшую отаву, снося неугомонных слепней и мошку. Нежаркое солнышко, окончательно просушив землю от утреннего дождика, щекотливо нежило расположившихся отобедать на природе бригадников, в своей несуетной, сдержано-материнской ласке вызывая из забытья какое-то неуловимо детское, вязко-разморенное состояние беззаботности. И только Серёга продолжал дёргаться:
— Эй, ты! Ты, псих! Псих! — Но вот и он, тряхнув впослед уже входившему в сплошь золотой берёзовый колок Буслаю мутно запузырившейся бутылкой, плюхнулся к остальным. — Психом был и психом помрёт.
— Оставь. — Бригадир дорожных ремонтников, бородавочно-грузный, пугающий всех новичков тяжким пыхтением Диманыч сосредоточенно отлавливал в своём пакетике и выдавал каждому по ровно откалиброванному малосольному огурчику. — У него резонный повод. Уважительный.
Вообще Буслай, — по паспорту Олег Олегович Буслаев, — всегда был сам по себе, всё молчком и на отшибе. В болельщицкие споры не вступал, в праздничных куражах не участвовал, на складчину шёл неохотно, и поэтому, хотя в работе не сачковал и тянул лямку в полную меру своих внушительных сил, однако нежной любовью у товарищей не пользовался.
Что о нём знали? Детдомовец, болтавшийся по молодости в портах и на каботаже Приморья, тянувший через Томские болота ЛЭП, гонявший скот из Монголии и строивший мост в Екатеринбурге, этот вечный бесприютник к тридцати пяти годам, даже для самого себя неожиданно, взял да и родил от такой же неприкаянной подруги сынишку — Егорушку. Однако общаговский быт беспросветных девяностых как-то уж слишком быстро разбил их утлую семейную лодку. И месяцев через шесть, забрав сына, Танька сбежала к родителям в райцентр Ивановской области, оставив сожителю письменные претензии и приличных размеров долги.
Тогда-то Буслай и испытал первый приступ религиозности.
Субботним апрельским вечером, пьяный смесью водки и тоски до почти полной утраты человеческой речи, он ввалился во двор прикладбищенской церкви Успения Пресвятой Богородицы, и, распугав благостно воркующих после службы старушек, тяжко грохнулся на колени прямо перед высоким крыльцом. Страшно мыча и рыча, Буслай кулачищами размазывал по щекам слёзы и слюни, и, тычась лбом в асфальт, неумелой щепотью крестил себя то слева направо, то справа налево. Молоденький сторож и дворник Толик, робко вжался в косяк, настраиваясь как-нибудь, но не впустить невменяемого громилу в незапертый ещё храм.
Однако Буслай даже не пытался войти. Минут за пять-десять откричавшись, всё ещё крупно сотрясаемый всхлипами, он, обмякая, прочно устроился на асфальте и, раскачиваясь, теперь лишь жалостливо поскуливал. Старушки от греха подальше давно разбежались, а на укрепление Толикова духа из ризной подоспел ещё более тщедушный, семидесятипятилетний иеродиакон отец Зотик. Вдвоём они затворили тяжеленные двери, замкнули их на висячий замок. И монах, отправив послушника ужинать, остался на ступеньках покараулить нежданного гостя.
С полчаса они молчали, погружённый каждый в своё. Зотик, перебирая узелочки самодельных чёток, отстранённо смотрел, как влажно-розовое небо заполняется синей облачной рябью, как подлетевшие недавно с юга серошеии, голубоглазые галки, нежно перекликаясь, собираются на ночёвку в дальнем краю кладбища. Как настоятельский кот брезгливо моет белые носочки передних лап под дверями трапезной. Буслай окончательно притих, как вдруг, словно очнувшись, вскинулся, удивлённо заозиравшись по сторонам. Попытался даже подняться, но ноги не послушались, и он, смешно растопырясь, завалился на спину. Коротко простонав, замер.
— Ты, сынок, не располагайся надолго. — Старческий тенорок звучал с необидным юморком. — Землица ещё холодная, будешь потом с почками али с простатитом маяться. Вставай полегоньку, не пляжный сезон.
— Душа умерла. — Только что мычавший и скуливший Буслай произнёс эти слова совершенно отчётливо, словно даже не своим, чуждо хрипловатым голосом.
— Вряд ли. Но, всё одно, поднимайся. Давай вот сюда, на мой коврик. И выкладывай скорби да печали.
Со второй попытки одолев крутые крыльцовые ступени, Буслай тяжко подсел, едва не придавив крохотного худенького старичка, и, опять раскачиваясь, захрипел по-чужому:
— Жить незачем.
— Что так? Неужто ни денег, ни почёта не хочется? Ну, хоть поблудить-то тянет?
— Ничего не хочу. Устал.
— Надо же, какой заране утомлённый.