— Путь и истина сый, Христе, спутника Ангела Твоего рабу Твоему Олегу ныне, якоже Товии иногда, посли сохраняюща… — Буслай даже не оглянулся на крупно крестящего его в спину Зотика. Держа над головой чемоданчик, он по раскатанному детворой спуску сбежал-скатился к автобусной остановке, уже оттуда отмахнувшись на прощанье шапкой.
Встречная метель забивала глаза и рот крупными лепёшками снега, выстужала грудь и щиколотки, норовила вывернуть чемодан. Из-за перемётов автобус не дотянул до райцентра три километра, остановился ждать тягача. Но Буслай-то ждать не мог! Наваливаясь на противящуюся его страсти злую белесую взвесь, он почти вслепую шаг за шагом пробивался к тем, кто должен был удивиться, озадачиться, а потом, наверняка, и обрадоваться новому — нет! — обновлённому человеку. Нечужому им человеку.
На стук дверь отворять не спешили. После умучивающе долгой возни, наконец, в сенях загорелся свет, и в узко приоткрытом проёме встал невысокий, крепкий, совсем ещё нестарый Пётр Андреевич — Татьянин отец. Выслушав Буслаевкие самопредставления, отстранился, пропуская в дом:
— Входи.
Жарко натопленная кухня сыто благоухала подходящим тестом, свеже нажаренной картошкой с грибами и чесночной заготовкой к холодцу. Где-то за плотной занавеской притаилась слишком уж скоро удалившаяся «с мигренью» Анна Николаевна, а далее… сколько Буслай не прислушивался, но из комнаты, где, как сказали, спал сынишка, никаких звуков не доносилось.
Над узким, нечасто заставленном по клеёнчатой скатерти разнородными мисками и тарелками столом они сидели, почти уперевшись лбами. Петр Андреевич только слушал, лишь кивая или вскидывая к губам палец, да иногда выдавливая невнятные междометия.
А когда Буслай иссяк, он ещё и затянул невыносимую паузу.
— Всё это весьма интересно. И поучительно, и душе приятно. — В грудном шёпотке вынеслось нечто неискреннее, актёрствующее. Буслай ощутил под желудком тоскливый холодок. — Оно даже несколько извиняет твоё запоздалое, так сказать, явление народу. Однако теперь выслушай и моё мнение. Не перебивай.
Петр Андреевич опять приподнял палец:
— Ты вот осчастливить нас решил. Так сказать, покаялся, получил грехам отпущение, и айда на отцовство и супружество. В самый раз под ёлочку подгадал. Однако, и я ведь к сему свиданьицу тоже весь этот год шёл. Всякого понадумал-понафантазировал. То Богу молился, то к четям посылал. Даже об убийстве мыслишки прокрадывались. Зато могу теперь заявить осознанно и несомнительно: не нужен ты нам. Убирайся. Утопывай. Чтобы духу твоего тут не было. Таково моё окончательное решение.
И вдруг свистящий вскрик:
— Будьте вы с Танькой прокляты!!
Буслай смотрел на дрожащие в кривоте губы, на зажмуренные удержанием слёз глаза. И холод из живота возгонялся в сердце, ожимал горло, горбатил межплечье.
Да, надо было понять и принять решение человека, русского крестьянина, отца, чья дочь-дочурка, радость и надежда, поехав за судьбой в дальние города, так и не закончила строительного колледжа, но нашлялась-нагуляла ребёнка, и затем, скинув его дедам, уже совсем отвязано зажила с каким-то носатым-усатым Аликом. Полупьяная, раскрашено-чумазая, торговала теперь в кавказской конуре всякой дрянью.
— Где?!
— Не греши. Ты же ноне святой, только щёки подставлять должен.
Петр Андреевич официально усыновил Егорушку, дав свои отчество и фамилию. Пусть парнишка растёт, думая, что он просто запоздалый ребёнок. Чтобы никто, нигде и никогда не посмел ткнуть его шлюхой-матерью и бомжарой-отцом.
— Досидишь до шести утра, соберёшь свои прянички, и — скатертью дорога. На все, так сказать, четыре стороны.
— Взглянуть хоть на малого позволь?
— Нет. Ради него и не допущу.
Надо было понять. Принять.
Два диких затяжных запоя довели до психушки. Прочищенный галоперидолом и утихомиренный «серкой» до овощного состояния, опять же сырым апрельским вечером стоял Буслай на коленочках перед Зотиком. «Ох, горе ты, горькое! Дурья твоя башка!» — и снова монтировал он леса для реставраторов, помогал Толику, выбивал ковры-дорожки. Подхватничал. Но уже без всякого задора-радости. И без старушечьего любования.
Продержаться удавалось не более месяца. Накатывала депрессия, когда даже свет луны резал болью, а лёгкий шорох разворачивался дикими страхами — и Буслай запивал. Пил он всё, со всеми, где только что мог добыть. Пропадая неделями, вдруг приползал — грязный, избитый, раздетый и разутый. Размазывая сопли и слюни, скулил о себе и грязно, до богохульства, ругал остальной мир. В эти периоды Зотик прятал Буслая, даже что-то лгал настоятелю, чтобы мужика не погнали с прихода — какая-никакая, а всё ж работа, не отлучили от таинств — ведь тогда гибель точно неотвратимая. Терпеливо мыл загаженные полы, подстирывал, штопал, выносил опустошённые бутылки и отпаивал настоями трав. И ничем не попрекал. Так, ворчал-бурчал необидно.