Выбрать главу

Александр Покровский

Мангушев и молния

Вот какая приключилась история. Он сидел один в своей комнате и смотрел в окно. Квартирка на первом этаже окнами на тихую улочку, и мимо иногда кто-то проходил. Он не мог потом сказать как он это все почувствовал, то ли по жилкам прошелестела холодная вода и кожа стала влажной, в пупырышку, то ли воздух стал гуще, тяжелей, он не мог этого вспомнить, но что-то точно уж было.

Да, вот, из комнаты оказались изъяты все звуки. Совершенно все. Это было состояние абсолютной, реальной глухоты, глухоты насильственной, как будто кто-то вынул из игрушечного, маленького внутреннего уха крохотный костяной молоточек и маленькая костяная наковаленка удивленно замерла; и сам он скорее более удивился, чем испугался этого необычного состояния полной обеззву-ченности, и в этом состоянии он увидел то, что в художественной литературе именуют отчужденным местоимением, то есть он увидел его.

Он увидел его.

Тот тип прошествовал мимо окна в знакомой бежевой тенниске, в старомодных широких брюках.

Не может быть! Он привстал, глаза его округлились, стало холодно и в спине замерцала какая-то пунктирная линия.

А потом в тишине послышалось, как в замочную скважину привычно вставляют ключ. Это был их ключ — старый, длинный, бородатый. Ключ, казалось, бесконечно долго находился в скважине. Потом его стали поворачивать. С этого момента все происходило, как ему показалось, в каком-то белесом глуховатом облаке.

Он не ощущал своего тела. Странно. Тела как бы не было вовсе. Одно только зябкое, светлое мягкое пятно, в котором все и происходило.

Он почему-то оказался лицом к входной двери.

Дверь не распахнулась, не раскрылась, она именно растворилась, и все стало зыбко, но того человека он увидел отчетливо. Вошедшему было шестнадцать лет. Это было совершенно точно известно. Рост, походка, одежда, даже то, как он держал, несколько вывернув руки — все было знакомо, точно на засмотренной фотографии.

— А кто вы такой будете, гражданин? — спросил его вошедший. — А что вы здесь у нас делаете?

После этого стало трясти. Он закрыл глаза. Когда открыл их, в комнате не было никого. Тикали часы Он знал кто к нему приходил. К нему приходил он сам, только шестнадцатилетний. Это страшно. Он потом долго не мог смотреть в зеркало, хотя любил вообще-то свое отражение. А тут вот не мог. Ему было виденье: он сам пришел к себе Шестнадцатилетним.

Но почему именно шестнадцатилетним? Ну, может быть потому, что шестнадцать лет — это время, когда впервые чувствуешь свою тоскливую единичность, впервые осознаешь себя собою, когда начинаешь по-новому ощущать свое собственное тело, когда начинаешь понимать, что живешь в этом мире только по необъяснимому стечению каких-то смутных обстоятельств.

Это странное, а возможно и страшное время, время отчуждения от самого себя, ведь в шестнадцать лет человек играет на такой тоскливой суицидной дудочке, потому что перед ним открывается возможность выбора, а вместо выбора получается только судорожный вдох, вмещающий в себя все тревоги мира.

Его потом несколько раз посещала мысль, что всякий человек в каждый момент времени как бы поделен надвое, одна половина, а на самом деле целое, всегда продолжает движение, живет во времени — взрослеет, и в каждый момент не равна самой себе, и даже умирает, а другая тоже не меньше целого — дискретный, сиюминутный человек — точный моментальный слепок с того, так сказать, основного — никуда не движется, где-то так и существует, как говорится, вне времени и пространства. В каких-то континуумах. Затянувшихся каникулах. И его иногда можно вызвать, прежнего, давнего. На свиданьице.