С утра он зачем-то обнюхал кончики пальцев. От кончиков чем-то пахло.
«Это все из-за раков, — грустно подумал он, — запаховые галлюцинации. А актрисы грубы из-за того, что сцена вычерпывает их женственность огромными продмаговскими совками».
После этого он проглотил две таблетки красавки — традиционного средства против бурления в животе. Запил и усердно прислушался к себе.
С некоторых пор он полюбил это занятие: слушать себя как инструмент.
Ему казалось, что он слышит, как бежит, чуть топоча, кровь по жилам, как котенок перистальтики мурлычет и довольно урчит в животе, как мягко стучится нежная лимфа в лимфатические узлы, а когда ни с того, ни с сего под мышками начинало почесываться, он нервно отправлялся к зеркалу, где, задрав поочередно руки, смотрел, не возникло ли там чего, прекратив окончательно слушать себя.
Внутри на этот раз было тихо, а он все слушал и слушал, и чем больше он слушал, тем больше лицо его принимало доброе, нежное, мечтательное выражении, какое бывало у него, когда он думал о женщинах и о любви, и какое бывает у собачки, которая целится писать в скрипку. Жаль только, что со стороны себя он видеть не мог.
Внутри, кажется, успокоилось все окончательно. Мангушев вздохнул и вернулся к тому, чем он занимался с самого утра. Он вернулся к нудизму.
Нудизмом он стал заниматься недавно и пока только в своей комнате, запирая ее предварительно на замок ключом-бородатым, потемневшим железным, — а когда тетя уходила по магазинам, то и во всей квартире.
Он ходил и смотрелся в прихожей в зеркало, в полировку шкафа, заходил в ванную — там тоже было зеркало, а потом — в тетину комнату — там стояло небольшое трюмо, позволяющее заглянуть себе довольно глубоко за спину.
Во всех зеркалах он выглядел по-разному: в низеньком трюмо-небольшим, но вполне ладным и крепеньким; в длинном зеркале в прихожей, где кроме него отражались и вешалка, и осеннее пальто, и холодильник он выглядел маленьким, несколько жалким, щупленьким с мелкими, почти детскими, чертами; в ванной же он разглядывал лишь свое лицо, и состояние морщин и подглазников в небольшом зеркале его удовлетворяло, а вот в трюмо раздражающе обнаруживались синие круги под глазами и не было той молодой бодрости, что в прихожей.
Для человека очень важно видеть себя в зеркале. Очень. Особенно важно видеть все свое тело — с ног до головы. «Люди так редко видят свое тело», — думалось ему, а может быть не думалось, а просто про себя как-то говорилось.
Ему часто так про себя говорилось. И иногда даже без слов. Ну, то есть, не совсем, конечно, без слов, какие-то слова, безусловно, были, и, возникнув в нем где-то глубоко, они там же глубоко и звучали и временами довольно отчетливо, но другие слова, которые должны были звучать вместе с первыми и так звучать, чтоб в результате созвучия получалось бы ну хоть что-нибудь вразумительное, те другие слова или не звучали вовсе, или все их звучание сводилось к тарабарскому шепоту, шелесту свисту, рождая в результате то глубокое внутреннее умственное косноязычие, которое и было самым обычным состоянием его ума. И это состояние совершенно его не настораживало, не удивляло, не расстраивало, не раздражало. Может быть, он о нем даже и не подозревал. Может быть. Во всяком случае, куда больше переживаний доставляло ему разглядывание самого себя в зеркале.
«Это очень важно», — думалось ему тремя словами или, как уже говорилось, звучало в нем, вот именно, звучало в нем тремя словами относительно всего этого разглядывания, и еще ему представлялось, что, уяснив для себя пользу такого разглядывания, он тем самым сделал свое маленькое открытие. А мысли относительно этого открытия, приходили к нему в неясно мычащих словесных формах, будто за толстой стенкой ссорились соседи и все было как бы слышно, но ничего нельзя было разобрать