Агент возвратился, потирая руки.
– Прекрасно, прекрасно! Я вижу, что мы пришли к благоприятному решению. Вы поступаете очень разумно – во всем Нью-Йорке вы не найдете лучшей квартиры. Через несколько месяцев вы не достанете такой квартиры ни за какие деньги.
– Мы берем ее с первого числа.
– Очень хорошо, вы не пожалеете о вашем решении, мистер Олафсон.
– Я пришлю вам чек завтра утром.
– Как вам будет угодно. Будьте добры, ваш нынешний адрес…
Агент вынул записную книжку и послюнил огрызок карандаша.
Она выступила вперед:
– Запишите лучше: отель «Астор».[51] А вещи на складе.
Мистер Олафсон покраснел.
– И… э… я бы хотел иметь имена двух лиц, могущих дать рекомендацию.
– Я служу у «Китинг и Брэдли», сорок три, Парк-авеню.
– Он как раз назначен помощником главного управляющего, – прибавила миссис Олафсон.
Когда они вышли и пошли по набережной против ветра, она воскликнула:
– Дорогой, я так счастлива! Теперь действительно стоит жить.
– Но почему ты сказала ему, что мы живем в отеле «Астор»?
– Не могла же я сказать, что мы живем в Бронксе.[52] Он бы подумал, что мы евреи, и не сдал бы нам квартиры.
– Но ты ведь знаешь, что я не люблю этих штук.
– Ну тогда переедем на несколько дней в отель «Астор», если уж ты хочешь быть правдивым. Мне еще никогда не приходилось жить в большом отеле.
– Но, Берта, это дело принципа. Мне не нравится, когда ты так поступаешь.
Она повернулась и посмотрела на него, раздувая ноздри.
– Какая ты рохля, Билли! Почему я не вышла замуж за настоящего мужчину?
Он взял ее за руку.
– Идем, – сказал он грубо и отвернулся.
Они пошли по перпендикулярной улице между строительными участками. На углу еще высился остов полуразрушенной фермы. Виднелась половина комнаты с голубыми, изъеденными коричневыми потеками обоями, закопченный камин, шаткий буфет и железная кровать, сложенная вдвое.
Одна тарелка за другой скользит из жирных рук Бэда. Запах помоев и горячей мыльной пены. Взмах мочалкой, в раковину под кран, и тарелка летит на край стола, где ее перетирает длинноносый мальчик-еврей. Колени промокли от разлитой воды, жир стекает по рукам, локти сведены судорогой.
– Черт побери, это не работа для белого человека!
– А мне наплевать, было бы что жрать! – сказал еврей, перекрикивая звон посуды и шипенье плиты, на которой три повара, обливаясь потом, жарили яичницу с ветчиной, бифштексы, картошку и солонину с бобами.
– Это верно, пожрать тут можно, – сказал Бэд и обвел языком зубы, высасывая кусочки солонины; он размалывал ее языком о нёбо.
Взмах мочалкой, в раковину под кран, и тарелка летит на край стола, где ее перетирает длинноносый мальчик-еврей. Минута отдыха. Еврей протянул Бэду папиросу. Они облокотились о раковину.
– Не Бог весть, как много зарабатываешь мытьем посуды.
Папироса прилипла к толстой губе еврея и болталась, когда он говорил.
– Конечно, это не работа для белого человека, – сказал Бэд. – Быть лакеем куда лучше. Там чаевые…
Из закусочной вошел человек в коричневом котелке. У него были тяжелые челюсти, маленькие свиные глазки, во рту у него торчала длинная сигара. Бэд встретил его взгляд и почувствовал, как по его спине ползут мурашки.
– Кто это? – прошептал он.
– Не знаю. Вероятно, посетитель.
– А вам не кажется, что он похож на сыщика?
– Откуда я, черт возьми, знаю? Я никогда не был в тюрьме. – Еврей покраснел и выдвинул нижнюю челюсть.
Мальчик из закусочной принес новую стопку грязных тарелок. Взмах мочалкой, в раковину под кран – и на край стола. Когда человек в коричневом котелке проходил по кухне, Бэд опустил глаза и уставился на свои красные, покрытые жиром руки. К черту! Что ж с того, если он даже и сыщик… Перемыв тарелки, Бэд направился к двери, вытер руки, взял куртку и шляпу, висевшие на гвозде, и вышел черным ходом мимо помойных ведер на улицу. Вот дурак! Лишился платы за два часа работы. В окне оптического магазина часы показывали двадцать пять минут третьего. Он пошел по Бродвею мимо Линкольн-сквер через Колумб-сквер[53] вниз, по направлению к центру, где толпа была гуще.
Она лежала, подняв колени к подбородку, туго стянув ночную рубашку у пяток.
– Ну постарайся заснуть, дорогая. Обещай маме, что ты будешь спать.
– А папочка придет поцеловать меня на ночь?
– Придет, когда вернется. Он опять пошел в контору. А мама идет к миссис Спингарн.
– А когда папа придет домой?
– Элли, я же тебя просила заснуть. Я не буду тушить свет.
– Не надо, мамочка, от него тени. Когда придет папочка?
– Когда освободится. – Она потушила газовый рожок. Тени во всех углах окрылились и слились.
– Спокойной ночи, Эллен.
Полоса света в дверях сузилась за мамой, медленно сузилась в длинную нить. Щелкнул замок; шаги удалились и замерли в передней. Хлопнула входная дверь; где-то в молчаливой комнате тикали часы. За стенами комнаты, за стенами дома – стук колес и удары копыт, громкие голоса. Гул рос. Было совершенно темно, только две полоски света образовали опрокинутое «L» в углу двери.
Элли хотелось протянуть ноги, но она боялась. Она не смела оторвать глаз от опрокинутого «L» в углу двери. Если она закроет глаза, свет исчезнет. За кроватью, из-за оконных занавесей, из шкафа, из-под стола тени, скрипя, подползали к ней. Она обхватила ноги руками, прижала подбородок к коленям. Подушка набухала тенью, тени ищейками всползали на кровать. Если она закроет глаза, свет исчезнет.
Черный спиральный гул с улицы проникал сквозь стены, заставляя вкрадчивые тени содрогаться. Ее язык стучал о зубы, как язык колокола. Руки и ноги одеревенели, шея одеревенела, она начала кричать. Кричать, чтобы заглушить грохот и гул улицы, кричать, чтобы папочка услышал, чтобы папочка вернулся домой. Она глубоко вдохнула в себя воздух и опять закричала. Чтобы папочка вернулся домой! Ревущие тени колебались и танцевали, тени подстерегали ее со всех сторон. Тогда она заплакала; глаза ее наполнились уютными теплыми слезами, они скатывались по щекам, стекали в уши. Она повернулась и плакала, уткнувшись лицом в подушки.
Газовые фонари еще некоторое время дрожат на багрово-холодных улицах, а потом гаснут, растворяясь в победной заре. Гэс Мак-Нийл идет рядом со своей тележкой, размахивая проволочной корзиной, наполненной молочными бутылками. Сон еще склеивает его глаза. Он останавливается у дверей, собирает пустые бутылки, карабкается по сырым лестницам, вспоминает, кому и какой сорт молока, сливок и сметаны оставить. Тем временем небо над крышами, желобами, карнизами и трубами становится розоватым и желтым. Иней блестит на ступеньках домов и на тумбах. Лошадь медленно плетется, качая головой, от двери к двери. На замерзшей панели уже чернеют следы пешеходов. Тяжелый воз с пивом грохочет по улице.
– Как поживаете, Майк? Замерзли, небось? А? – кричит Гэс Мак-Нийл полисмену, потирающему руки на углу Восьмой авеню.
– Доброе утро, Гэс! Коровы еще дают молоко?
Уж совсем рассвело, когда он, наконец, бросает вожжи на облезлый круп мерина и едет обратно на ферму с пустыми бидонами, подпрыгивающими и дребезжащими в тележке за его спиной. На Девятой авеню прямо над его головою грохочет поезд. Маленький зеленый паровоз выбрасывает клуб дыма, белого и плотного, как вата. Дым тает в стылом воздухе между жесткими, чернооконными домами. Первые лучи солнца выхватывают золотые буквы вывески «Вина и ликеры Мак-Джилли-кеди» на углу Десятой авеню. Язык у Гэса Мак-Нийла пересох, рассвет оставил во рту солоноватый вкус. Кружка пива была бы самым подходящим делом в такое холодное утро. Он наматывает вожжи на кнут и соскакивает с тележки. Его закоченелые ноги ноют, прикасаясь к панели. Потопав ногами, чтобы согреть пальцы, он входит в бар, распахнув шаткую дверь.
51
52
53