Выбрать главу

Я было собрался напомнить ему, что он уверил полицию в том, что никто не мог попасть в дом номер 537 с его крыши, потому что у него в доме дверь на крышу всегда заперта. Но телефон зазвонил во второй раз, и он снял трубку.

– Да, миссис, да, я уже иду.

Он повесил трубку и посмотрел на кабину лифта, боковые кабели которой пришли в движение.

– Слишком медленно идет. Вечно одно и то же.

Он снова повернулся ко мне и небрежно кивнул:

– Ладно, извините меня, но мне надо идти туда. Нельзя же допустить, чтобы деточку дернуло током.

Он направился к лестнице.

– Адам! Оставь этот чертов ящик! Мы пойдем по лестнице. Адам, иди за мной. Я собираюсь в двести четвертую. К миссис Салсинес. Адам? Адам, да перестань же ты попусту терять время.

Я остался там, под землей, с ганглиями труб над головой. Эстрелла Гарсия, шея которой обвисла жирным кольцом, посмотрела на меня.

– Миссис Гарсия, – обратился я к ней, – можно я еще взгляну на ваш садик?

Она утвердительно кивнула, и, как мне показалось, с удовольствием.

Через полчаса, доехав до жилых кварталов, я уже был на первом этаже редакции газеты и, проходя по вестибюлю, кивнул Константину, охраннику из службы безопасности. «Доброе утро, мистер Рен», – обратился он ко мне с добродушной миной, вызвав у меня некоторое смущение. Константин работает в редакции уже около двадцати лет и знаком с сотнями репортеров, редакторов, разносчиков из гастрономов, фотографов и спецов из рекламного отдела. Тремя годами раньше он у всех на глазах постоянно заполнял лотерейные билеты, вырисовывая за своим столом разные кружочки. Вначале он обрабатывал по нескольку билетов в день, но со временем их число возросло до нескольких дюжин в неделю. При этом он продолжал всем улыбаться и кивком приветствовать своих знакомых. Вскоре сотрудники, сновавшие по вестибюлю, уже не могли спокойно пройти мимо, чтобы не остановиться и не обсудить тему Константиновых лотерейных билетов. Они выражали крайнюю обеспокоенность тем, что его увлечение азартными играми приобретает маниакальный характер. Может быть, ему нужна помощь? Психотерапевт? Понимает ли он, что лотерейные билеты есть не что иное, как форма регрессивного налогообложения? Что шансы на выигрыш ничтожны и что он, по всей вероятности, не может позволить себе тратить столько денег на подобный бред? Все это продолжалось до тех пор, пока Константин не выиграл двенадцать миллионов долларов. Однако после этого он, как и прежде, продолжал работать охранником, но только теперь служащие из всех отделов носили ему лотерейные билеты, чтобы он заполнил их своей рукой.

Я ехал вверх на лифте вместе с молодым репортером, державшим в руках бумажный пакет из гастронома напротив. Его прическа была в беспорядке, словно он незадолго перед этим в отчаянии рвал на себе волосы. Погрузившись в размышления, он щурился и отбивал такт ногой.

– Работай, словно кирпичи кладешь, – сказал я, так и не сумев вспомнить его имя.

– Что? – Он с тревогой взглянул на меня.

– У тебя проблемы с материалом?

– Я… да, никак не могу расставить все по местам, а как вы догадались?

– Никаких пальто. Никаких записных книжек. И побольше кофе. Просто: вышел и вернулся.

– А как это вы вначале так хорошо сказали?

– Клади кирпичи.

Он понимающе кивнул:

– Ara!

Мы вышли из лифта, и молодой репортер рванул в другой конец отдела новостей. Я постарался незаметно проскользнуть вдоль дальней стены. Я питал определенные товарищеские чувства к другим репортерам, но только тогда, когда у всех нас дела шли в гору. Обычно мы усаживались кружком и трепались об Эде Кохе, о том, что бы такое пришить ему, чтоб держалось. Но мы никогда не делали этого, и множество людей переходило в другие газеты или бралось за работу по связям с общественностью за втрое большие деньги. Или бесились. Когда рядом немного людей, которые стареют вместе с тобой, остальные от этого кажутся все моложе. Все они норовят отвесить несколько тумаков. Еще есть журналисты, проводящие расследования, которые теряют интерес к этим самым расследованиям. Слишком много беготни ради денег, приятель. У них есть жены, и мужья, и дети, и закладные, и они связаны этим. Им приходится находить громкие истории и продавать их редакторам, и, следовательно, оправдывать всяческие ожидания. Я прошел через это; я бывал в ратуше и полицейском управлении, в канцеляриях прокуроров федеральных судебных округов и в федеральных судах. Я просиживал в приемных. Я тратил время. Когда журналисту осточертевает заниматься расследованиями, он старается стать обозревателем. Все думают, что мне очень много платят. Я читаю это на лицах. Размеры моего жалованья сообщали в журнале «Нью-Йорк». Просочилось с чьей-то помощью. Это мешает. Люди смотрят на меня, и я знаю, что они думают. Они не понимают, как давит имя «Портер Рен». Они могут спрятаться за щитом объективной реальности, а обозревателю приходится отпихивать его, раскрывать дела, производить сенсацию. Газетная колонка трижды в неделю – это стервятник, пожирающий твою печень с той же скоростью, с какой тебе удается ее восстанавливать. Ты прикован цепями к скале, птица приближается, глаза горят, от клюва еще разит последней трапезой, и, внезапно приземлившись, она долбит клювом и раздирает рану, оставленную ею два дня назад, вволю наедается, с жадностью заглатывая куски, а затем улетает. Другие репортеры считают, что им это понятно, но на самом деле ни черта они не понимают, и меня возмущает их негодование в мой адрес. Поэтому я прокрадываюсь в редакцию, не снимая пальто, пробираюсь вдоль дальней стены отдела новостей, нахмурив брови и ни с кем не здороваясь. Ухожу. Не приставайте ко мне. Я только что изменил своей жене.

«Ричард Ланкастер выдрал свои трубки», – гласила записка Бобби Дили, написанная на клочке бумаги необычным для Бобби аккуратным почерком и прилепленная к экрану моего компьютера. «Умер почти сразу». Речь шла о страховом агенте пятидесяти шести лет, убившем Айрис Пелл. Проживи он дольше, сюжет, естественно, был бы лучше. Я просмотрел свои вчерашние записи. Вид небрежно нацарапанных строчек вызвал у меня раздражение: как можно уместить все, что случилось с Айрис Пелл, в восьмистах словах? Подумал об этом хоть кто-нибудь? Какое, в сущности, имеет значение колонка о ней? Я бы лично предпочел мыться в душе у Кэролайн Краули. Я позвонил в больницу знакомому, работавшему в справочной службе, но он сообщил только, что состояние Ланкастера ухудшилось из-за инфекции головного мозга, и не собирался высказываться по поводу того, удалось ли Ланкастеру выдернуть свои трубки – ведь подобным предположением могла воспользоваться семья Ланкастера и обвинить врачебный персонал больницы в том, что они пассивно наблюдали за его действиями, как, вероятно, и было на самом деле.

– Говорят, он выдрал трубки, – заявил я.

– Знаешь, я ничего не берусь утверждать, – ответил мой собеседник, что означало: «Да, но поищи другой источник информации». В этой жиле золота уже не наковыряешь; ведь все телевизионщики будут дежурить у постели Ланкастера. Единственным достоверным источником могли бы стать медсестра или санитар, которым больничная администрация уже наверняка заткнула рот. Я полистал свой репортерский блокнот. Последний телефонный номер принадлежал матери Айрис Пелл. Возможно, ее удалось бы разговорить, узнай она, что Ланкастер уже на пути в лучший мир.

Я лично очень люблю крайние сроки сдачи материала, я флиртую с ними, я ласкаю их, я даю им обещания и обманываю их, а равно и себя. Но поскольку конечный срок все-таки обязательно наступает, значит, пришло время звонить матери погибшей девушки. Делать это приходится крайне осторожно. Кто-то умер, и Бог с ним. Десять лет назад, когда спешил, я мастерски управлялся такими звонками. Теперь же я почти всегда делаю это, как положено; к чужому горю должно относиться с уважением, не приходить из-за случившегося в волнение и не смущаться перед тем, с кем ведешь разговор. Надо уметь держаться и слушать, внутренне раскрываясь, и забыть о крайнем сроке и обо всем остальном, и вот когда вы забудете обо всем, они поймут, что вам интересно, и расскажут вам все, что знают, ведь именно этого они, собственно, и хотят. Я называю это «моментом раскрытия». По телефону миссис Пелл сначала осторожничала, словно прикусывала язык, прежде чем что-то сказать, но потом стала более откровенной. А потом ее вдруг прорвало. Никто с ней не говорил, никто ни о чем не спросил. Ее дочь начала ходить в десять месяцев. Ее дочь обнаружила способности к математике в четыре года. Ее дочь в семь лет вытащила золотую рыбку. Ее дочь с восемнадцати лет сдавала кровь каждые шесть недель. Ее дочь изучала бухгалтерское дело. Ее дочь получила работу, приносившую ей сорок одну тысячу долларов в год, и, проработав несколько лет, вступила в оздоровительный клуб в Мидтауне, где в духе времени пыхтящие профессионалы высокого уровня давили на педали неподвижных велосипедов, не двигаясь с места, или механически взбирались по механическим лестницам. В вестибюле оздоровительного клуба какой-то предприимчивый его член, – несомненно, инвестиционный банкир, – разложил массу проспектов с первоначальным публичным предложением акций какой-то компании. Довольно странное место для подобного проспекта, но, безусловно, это была отличная мысль, так как в него действительно могли заглянуть, и Айрис Пелл, бухгалтер, тоже обратила на него внимание. Разрумянившаяся после тренировки обладательница густых темных волос была, в свою очередь, замечена Ричардом Ланкастером, сотрудником страховой компании. Он обронил какое-то замечание. Она ответила. Выяснилось, что оба одинаково понимают многообразие форм и сложность денег. Они обсудили проспект. Как забавно, что это происходило в вестибюле оздоровительного клуба, что за иллюстрация к нашему теперешнему образу жизни! Ха! Да, ха-ха. И так далее. Что они обсуждали на самом деле, так это проспект любовной связи, и в те первые десять минут, среди согласного кивания, улыбок и осторожного изучения друг друга, все и решилось. Не важно, что Ланкастер был гораздо старше. Вскоре пришел черед вина, постели, планов. Айрис Пелл все рассказала матери. Пятью месяцами позднее фамильное подвенечное платье семейства Пеллов, хранившееся в картонной коробке в отделанном кедром стенном шкафу в пригородном доме в Нью-Джерси, было торжественно извлечено из нафталина. Некоторые тридцативосьмилетние женщины выходили замуж в этом платье. Швы его распарывали и снова зашивали, прилегающий лиф подгоняли либо чтобы открыть, либо чтобы скрыть ложбинку на груди (в зависимости от ее прелести, строгости матери в отношении приличий и кокетливости дочери), но платье, само платье было овеяно чистотой грез тридцативосьмилетних женщин на протяжении девяноста лет – почти целого столетия – матерей и дочерей, кузин и невесток, и несмотря на то, что кружева были запятнаны духами, губной помадой, пеплом от сигарет, шампанским и сахарной глазурью от тортов, и несмотря на то, что обычный процент браков оказался неудачным, само платье оставалось священным для семьи Пеллов; платье напоминало семье, принадлежавшей к рабочему классу Нью-Джерси, что у них есть свои ценности в мире, не имеющем никакой ценности. Да, подвенечное платье Айрис Пелл закружилось в своем последнем танце поздней ночью под лампами дневного света в китайской прачечной в Верхнем Вест-Сайде, а вернее, повторило движение Айрис Пелл, обернувшейся при виде брошенного ею любовника, Ричарда Ланкастера, ворвавшегося в помещение прачечной и выстрелившего из зажатого в руке пистолета. Пули прошли через подвенечное платье и поразили сердце Айрис Пелл, затем – рикошетом – сердце ее матери. Дочь погибла, убийца убежал, прибыла полиция, мать была убита горем. Полиция быстро сфотографировала платье и вернула его матери, которая, обладая свойственным матери умением отличать священное от оскверненного, сожгла подвенечное платье — свое подвенечное платье, подвенечное платье своей матери – дотла. Теперь, плача, рассказывала мне об этом: