– Посмотри как следует, что снято на пленке, Кэролайн. Он опускает пистолет. Там довольно долгая пауза, а потом ты ударяешь его ножом. Все это есть на пленке.
– Нет, все не так…
Я вдруг почувствовал, что опротивел сам себе.
– Ну, ладно, Кэролайн, все, прощай.
Меня вдруг охватило отвращение к самому себе.
– Не уходи просто так. Скажи мне что-нибудь.
Я посмотрел на нее, и у меня не возникло никаких сомнений, что ее абсолютно не интересовало, о чем я думаю, а волновало лишь то, что, когда я уйду, она вновь останется наедине с собой, как это бывало всегда. Я нагнулся и нежно поцеловал ее в щеку.
– Будь счастлива, – сказал я, – как только сможешь.
С этими словами я повернулся и пошел к выходу, проталкиваясь сквозь посетителей, не оборачиваясь назад, радуясь, что ухожу, готовый вернуться в привычную обстановку, готовый вновь заняться своим делом. Мне еще надо было подготовить материал по пленке с Феллоузом. У двери мне пришло в голову оглянуться, и даже захотелось это сделать, чтобы в последний раз увидеть Кэролайн, но я так и не оглянулся; а когда уже завернул за угол, почувствовал, что у меня будто гора свалилась с плеч.
Омерзительность этой истории и того, что я ныне собой представляю, сильнее всего ощущается теперь, когда я снова вместе со своей женой и детьми. Когда они играют на берегу, когда мы вместе обедаем, когда я дотрагиваюсь до шрама на руке у Томми. Я мог бы рассказать жене о своей связи с Кэролайн, и она, я думаю, со временем простила бы меня. У нее искреннее и верное сердце. Но если она во что-то и верит, так это в семью, и трещина осталась бы навсегда и всегда была бы видна как на склеенной чайной чашке. Возможно, я всего лишь жалкий трус, но уж лучше я буду держать свою вину при себе, чем заставлю жену страдать из-за нее.
Я постарался обмозговать все это и предусмотреть все риски нашего с Кэролайн соглашения. У нас обоих были козыри на руках. Мы оба могли бы разбить друг другу жизнь. Я задавался вопросом, не предаю ли я тех, кто некогда любили и по-прежнему любят Саймона Краули, оставив Кэролайн безнаказанной. Это был сложный вопрос. Миссис Сигал любила его так, как только может любить неродная мать. Она все еще переживала его смерть и будет переживать, пока жива, однако я подозревал и, вероятно, не без оснований, что факт его смерти не слишком удивил ее, если принять во внимание его образ жизни. Чего можно было бы добиться, рассказав ей, что Саймона убила его собственная жена? Она выглядела достаточно старой, чтобы все печали растворились в более тяжелой доле – доле быть человеком, и я сомневался, что это знание что-нибудь добавит к ее горю, которое уже само по себе было полным.
Что касалось отца Саймона, то тут я не находил ответа. Человек, с которым я познакомился, угасал; что толку пытаться объяснить ему все это? Он сделал все, что мог, чтобы предоставить единственный ключ к разгадке смерти своего сына, – нуждается ли он в признании этого? Или стоит оставить его в покое? Он может умереть в любой момент: сейчас, сегодня, завтра или на следующей неделе, и это будет счастье, если не для него, то, по крайней мере, для меня.
Мысленно перебирая все это, я понял, что не могу определить, где начинается эта история и где она действительно заканчивается. Можно ли назвать ее историей Саймона? Историей о том, как мальчик стал выдающимся кинорежиссером, а этот кинорежиссер – трупом? Или это рассказ о том, как корейский бизнесмен предъявил иск старому юристу-еврею и его жене в Квинсе, и что из этого вышло? Или повесть о женщине-хирурге, которая взяла на себя труд положить смокинг в машину своего мужа, чтобы он смог пойти на деловой прием? Или о тупом малом из Бей-Риджа, что в Бруклине, который вырос, стал работать в охранной фирме и прострелил бицепс полуторагодовалого мальчика, сына хирурга, и поэтому был, как я в конце концов узнал, тремя неделями позже спущен полицейскими с какой-то лестницы, сломал себе обе руки и лишился нескольких зубов? (Каким же до странности несчастным почувствовал я себя от этого!) Или это история о вдове полицейского Феллоуза, которая после звонка детективов, сообщивших, что они поймали человека, убившего ее мужа, стояла на кухне и плакала? Я знаю об этом, потому что делал на эту тему колонку. Или, на худой конец, это история о стареющем и страдающем ожирением миллиардере, который однажды ночью в гостиничном номере открыл свою душу очаровательной женщине, а потом раскаялся в своем поступке?
Как сказал бы тот старый спившийся репортер, с которым я некогда был знаком, все это одна история, и, по-моему, так оно и есть, но была во всей этой истории одна сюжетная линия, в которой у меня никак не вяжутся концы с концами, я имею в виду конечно же Кэролайн, и даже теперь, когда я, по возможности, точно восстанавливаю ход событий, многое остается для меня таким же загадочным, как и прежде. Как, спрашиваю я себя, могло случиться, что маленькая девочка, стоявшая на каком-то дворе где-то в Южной Дакоте над мертвой лошадью, превратилась в юную девушку, которую изнасиловал Мерк, а потом в женщину, спускавшуюся вниз на лифте в здании, предназначенном на снос, с ключом в руке, и, наконец, в элегантную спутницу управляющего высокого ранга, возможно, прямо сейчас летевшую на самолете в Китай? Аналогичный вопрос, безусловно, можно было бы отнести и ко мне. И хотя моя жизнь отнюдь не изобиловала драматическими событиями, я все же не могу понять, как тихий мальчуган, ловивший рыбу в черной проруби замерзшего озера, превратился через двадцать пять лет в мужчину, целующего на прощание убийцу в манхэттенской забегаловке, в мужчину, допустившего, чтобы она ушла безнаказанной. Кэролайн и я ворвались в жизнь друг друга с бешеной быстротой или, как выразился бы Хэл Фицджеральд, на неуправляемой скорости.
Почему я не выдал Кэролайн полиции? А не сделал я этого вовсе не потому, что любил ее. Просто для меня была невыносима сама мысль, что она окажется в тюрьме. Но тем не менее я сохранил ту самую злополучную кассету в сейфе для хранения ценностей в одном скромном банке города Нью-Йорка. Я дал указание банку не выписывать мне каждый год отдельный счет, вместо этого я договорился об уплате сразу всей суммы за последующие сорок лет. Банковский служащий посчитал это странным, но когда я напомнил им, что весьма выгодно для их банка ссудил их приличной суммой денег без процентов, они нашли этот аргумент вполне убедительным. Так что пленка, на которой заснято, как Кэролайн Краули убивает своего мужа, Саймона, в одной из квартир дома номер 537 по Восточной Одиннадцатой улице, хранится в находящемся в Бруклине на Седьмой авеню отделении Главного нью-йоркского сберегательного банка, который я выбрал не потому, что там у меня был открыт счет, а потому, что у меня там не было счета, и еще потому, что, собирая недавно в тех местах материал, я случайно заметил, что банк этот совершенно новый, что называется «с иголочки», а значит, можно не опасаться, что в скором времени его снесут или продадут. Две пластмассовые катушки, одна из них с видеопленкой, обе в черной пластмассовой коробке с наклейкой, на которой рукой Саймона Краули написано: «Пленка 78 (использована повторно)». Кассета завернута в полиэтиленовый пакет из корейского гастронома. Все вместе вложено в маленькую металлическую камеру. А где же ключ от этого сейфа? Куда я его положил? Мне пришлось основательно поразмышлять об этом. Он сделан из латуни и очень маленький – ну, может, дюйм в длину и что-то около одной восьмой дюйма толщиной. Мне надо было иметь возможность в один прекрасный день добраться до него, и, может быть, даже очень скоро. Но я не хотел держать его в доме, и не потому, что Лайза или кто-нибудь из детей найдут его, просто он являл собой нечто такое, что не пристало хранить дома. И все-таки, ломал я голову, куда же его пристроить? (А где хранила Кэролайн свой ключ?) Конечно, не в другой банковский сейф; ведь в таком случае появляется еще один ключ. И не в служебный кабинет; оттуда его могут украсть, или, что более вероятно, я сам же его и потеряю. Я продумал вариант с закапыванием его в саду у дома, можно было бы даже прикрепить его к куску медной проволочки или к чему-нибудь вроде того; но опять же я не смог бы вынести этого зрелища – мои дети, играющие на траве, прямо над ним. Нет и еще раз нет, сад тоже был исключен. Я обдумал и другую возможность: спрятать ключ где-нибудь в Манхэттене, например, под камнем в Центральном парке, однако и этот план не показался мне привлекательным. Каждый день остров Манхэттен накрывает людскою волной; всякое может случиться, всякое и случается.
Я понял, что делать с ключом, лишь благодаря случаю. Однажды в воскресенье я осматривал калитку в конце тоннеля и заметил не только, что ее нужно покрасить, но и то, что ключик вполне мог бы поместиться в маленький зазор между двумя сварными планками рядом с нижней петлей. Я взял ключ и попробовал пристроить его в щели. Он идеально поместился между планками. Идеально. Выглядело все так, будто старый мастер по металлу знал, что в один прекрасный день мне может понадобиться такое крошечное пространство. Ключа совершенно не было видно. Раз десять я с силой захлопнул калитку. Ключ оставался на месте. Тогда я грохнул калиткой уже изо всех сил. Ключ не шелохнулся. Я сказал Лайзе, что собираюсь сходить в скобяную лавку. Там я купил кварту черной краски марки «Раст-олеум», густой и глянцевой, и заново прокрасил калитку целиком, и даже поверх ключа. Когда краска высохла, я еще разок прошелся по ключу, накладывая краску толстым слоем, так что теперь, даже если разглядывать с самого близкого расстояния, он кажется частью самой калитки, небольшим дефектом металла, краски и ржавчины. Я проверяю его время от времени, и он всегда оказывается на месте. Он превратился в часть механизма, который удерживает мир вовне или, вернее, не выпускает меня из моего мира.