Совершенно напрасно так критиковали Бретона, говорил в ту пору Франсуа. Да, согласен, неудачные стихи, навязчивая религиозность, дурная описательность, низкопробная таинственность, истеричное псевдоясновидение… Но нравственная непреклонность имеет свое несомненное величие, и потом, поэзия, свобода, любовь, пророческая интуиция, скитания по Парижу, неожиданные вспышки вдохновения, встречи… С такой интуицией нужно было бы создавать новое, пойти гораздо дальше, дальше в философском смысле…
Я имел тем больше оснований соглашаться со всем этим, что, живя с Дорой, на собственном опыте убеждался: каждый момент, который я проживаю, словно магнит, притянут к другому. Самым странным было то, что в данном случае речь шла о самом разуме. Мы возвращались из Амстердама, она показывала мне квартал, в котором родилась, в глазах моих застыла пламенеющая мгла Рембрандта, «Ночной дозор» преследовал меня во сне, «Еврейская невеста», казалось, была погружена в золотистую тишину. Амстердамские чайки, белоснежные комочки на городских площадях-лужайках, все пританцовывали на месте, перескакивая с одной лапы на другую. Слишком много гашиша? Его никогда не бывает слишком. Неделя на ощупь, в паутине кракелюр полотен, на корабельных мостиках, в индийских ресторанах, в широкой гостиничной постели…
Мы проживали полноту беспричинного счастья, полноту жизни задаром. Я догадывался, что она умудрялась держаться на расстоянии от своих надзирателей и надзирательниц, часто она уединялась, чтобы позвонить, возвращалась озабоченная, нервно посмеивалась. Мы много прогуливались, словно не замечая друг друга. Заниматься любовью, слушать музыку, читать, писать, спать, и опять спать, не делать ничего, ходить, и снова любовь, и спать, и потом музыка. И живопись, и спать, и улицы, каналы, кафе, остров Ситэ в Париже, намагниченный кончик, зафиксированная точка, акробатические этюды в тесном Остине, запотевшее ветровое стекло, пальцы, которые выводят на этом стекле буквы и слова, полицейские патрули, замедляющие шаги, лучше будет разжать объятия, и шпик, стучащий в стекло: «Документы, пожалуйста», и почти тотчас же, сверившись с удостоверением личности: «Спасибо, Адвокат». Мне нравилось, что флики называют ее «Адвокат». «Адвокат, ну ты помнишь, дело X., находилась в своей машине с каким-то молодым человеком, похоже, студент, на набережной, в три часа ночи. — Красивая баба, я бы и сам такую. — И умная, сука. — Из левых? — А то как же».
Да, как раз тот тип женщин, которых хозяин квартиры Жижи и его приятели по Фронту, разумеется, сочли бы блядями, зато Бетти и ее друзей — чистыми и настоящими. Что касается Франсуа, так он был за, и писатель, находившийся в ту пору здесь, тоже. Забавный тип, его с трудом переносили рядовые экстремисты. «Да нет же, — возражал Франсуа, — он очень проницательный. Он может быть полезен, он столько всего знает, оставьте его в покое». У него, писателя, имелись определенные привилегии, ему прощали его скороспелые успехи, его приверженность девятнадцатому веку, его развязность, его выставляемое напоказ вольнодумство. «На самом деле он очень скромный, и вполне надежен», — повторял Франсуа, не в силах никого убедить. «Буржуа. — Ну и что?» Он, писатель, присутствовал на всех дискуссиях, должно быть, делал пометки, во всяком случае, все это впоследствии появилось в его книгах, тем или иным образом преобразованное. Отзывались о нем довольно плохо, между тем не составляло труда установить, что он всегда разъезжал с более или менее секретными миссиями (то в Рим, то в Китай). Каждому свои противоречия, свои маски. Франсуа — ореол искренности, приобретенный в суровом подполье, писателю — видимое, то есть поверхностное и изменчивое, дутая репутация. В конце концов, не стоит спешить оказаться правым. Успеется еще.