Ну, вот и заканчивается путешествие на край ночи. Еще немного Петена, свадебный генерал, получивший свою долю пирога, которому в апреле 1944 года устроила бурную овацию инфантильная толпа (та же самая, или почти та же самая, которая чуть позже будет кричать: «Да здравствует де Голль!»). Он невероятно занят, сидит в старом кепи в своем кабинете, теребя кожаный бювар, и больше не понимает, где он, что он, цедит сквозь зубы что-то вроде колдовского заклятия («сколько все это еще продлится?»), для него уже приготовлена камера, там, на острове. Какая медлительность в этом фильме, какая тяжесть, какое убожество. Мужественные парады кажутся от этого лишь особенно неуклюжими. Мы видим хорошо откормленных молодых убийц в строю, расстрелы они проведут вполне надлежащим образом, но все же не то, не то, отомстить и победить — это не одно и то же. Сведение счетов, и все это на фоне деревенской скрытности, как раньше, как всегда. Это попахивает местной ссорой, межевым столбом, забором, кадастром, протестом по поводу не на месте вырытого колодца, брошенным жребием, ненавистью: мачеха — падчерица. В глубине амбаров бабушки обмениваются тайными сведениями о том, как устроить выкидыш и лучше поджарить тонкий ломтик мяса, они смотрят на взвихрения странного желтоватого воздуха, убитые пустотой вечера, крикливые голоса женщин, ворчливые — мужчин. К счастью, в один прекрасный день во всех хижинах водрузят по цветному телевизору с американскими сериалами, мгновенно сменяющими один другой. Это сразу же переключило интерес провинции с французских актеров, Габен, Бельмондо, Делон, Депардье, Анен, все то же местное барахло, с извечным полицейским фургоном, добрыми чувствами, верным псом, героической гибелью героя. Если не деревня, так завод. Не завод, так пригород. Если не народ, до карикатурного «народный», так мелкобуржуазная обуржуазившаяся буржуазия, но все будет исполнено в стиле рок, молодежь желает оттянуться янки-подобным образом, она великодушна, возможно, развращена, и, тем не менее, вполне исправима, достаточно одеть ее по-современному, промотавшаяся вконец, холодный джаз, тяжелый рок, порно, настрой на саморазрушение, поразить цифровой звукозаписью, пересказать старый добрый катехизис в стиле рэп. Что вы хотите, вся проблема в частоте повторений, ничего нового для передающих устройств.
Еще несколько картинок напоследок: покончившие с собой или расстрелянные писатели, Дрие, Бразийяк, и этот, с лисьим профилем, но он, по крайней мере, гений звуков, Селин. Его-то какого черта занесло в эту компанию. И больше ничего. Это грустно, тягостно, удручающе, тем хуже, нечего было стремиться попасть в этот безумный водоворот века. Я пишу по-французски, некий француз должен был исчезнуть, я не исчез, я продолжаю, это больше не та страна, и, тем не менее, та же самая. Поблекшая, сломленная, и все равно величественная, совсем новая. Не агонизируй больше, просто умри и воскресни, мы любим тебя.
Дора после просмотра не сказала ничего. Мы молча шли вдоль решетки парка Монсо под луной. Вдруг тело ее привиделось мне бесконечно прекрасным и драгоценным, черным и синим, негативом с негатива, суммированным опытом, искусным и добрым, избегнувшим вселенской развращенности, которой мы не можем и не сможем противиться никогда и никак, потому что дело даже не в ней, а в самом потоке времени. В тот раз я любил ее с какой-то даже восхищенной нежностью, такой, какую чувствуешь, причем, так редко, когда встречаешь кого-то очень хорошего. Такое бывает. Как жаль, что большинство людей не испытывали, хотя бы раз в жизни, этого ощущения. «Кого-то очень хорошего, действительно хорошего, в этом-то мире? Ну, ну…» И в данном случае совершенно не при чем то, что обычно принято называть Хорошим и Плохим. Хорошее, растаптываемое Плохим до бесконечности, но все равно оставшееся Хорошим. Ход сделан, мы спаслись после катастрофы, нам удалось выбраться. Я шел слева от нее, мы шагали, как всегда, в ногу, я наклонился поцеловать ее в ухо. И услышал свой собственный голос, пожелавший, чтобы она не умирала никогда.