«Революция — это полная страстей драма», — сказал некогда Китаец с головой, подобной полной луне или венецианской тыкве, старая мифическая морская черепаха, невозмутимый пекинский сумасшедший, а я перевел это для себя так: «Революция — это постоянно меняющаяся драма, навязчивая страсть, история любви, которая никогда не является такой, какой ее представляешь». На собраниях, войдя в роль Писателя, я говорил мало, да и слушал не больше, разве что когда слово брал Франсуа, но это, полагаю, из-за его дикции, его познаний и его ума, что проявлялся во фразах неожиданных, насыщенных, логичных. Он был, разумеется, безумен, как и все мы, но по-иному. «В действительности, никогда не оспаривают принцип существования, не оспаривая при этом все формы языка, свойственные этому принципу». Да, это мне подходило. То же самое, протестуя против публичности, свойственной времени, целью было «представить реальность жизни как путешествие, целью которого является оно само». Прекрасно, хороший замысел, немедленное исполнение: слова, жесты, воспоминания, смещения, периоды сна, любовь. Социальная ложь, эта непрекращающаяся опиумная война[8], неужели она всемогуща? От этого следовало бы отклоняться всеми способами, и все эти способы были бы хороши. Они и были хороши. Много приключений, мало сожалений, и, как сказал не помню кто, женщины — то отрава, то забава. Несчастные случаи, самоубийства, трагедии, порой предательства, отступничества, потери, а с другой стороны, невероятно много болтовни, фантазий, и клеветы в стане врагов: вот что себе позволяют.
Серьезные источники позволяют предположить, что японский монах Дожан (1200–1253) тоже, в годы династии Сун, прошел через этот «монастырь без ворот», возле Ганьчжоу, то есть у подножия гор, возле таинственного Западного озера. В его трактатах, и в самом деле, это ощущается. Например, вот этот, 1243 года, появившийся на свет «в тот момент, когда снег достигает глубины трех футов и покрывает землю глубоким слоем»:
«Мой учитель, старый будда, говорил: сам по себе облик не ведает ни рождения, ни смерти. Весна, что таится в цветущей сливе, становится частью картины. Чтобы нарисовать весну, не нужно изображать ивы и яблони, персиковые и грушевые деревья, нужно просто-напросто нарисовать весну. Когда же рисуешь ивы и яблони, персиковые и грушевые деревья, рисуешь всего-навсего деревья. И если до сих пор никому еще не удавалось нарисовать весну, это вовсе не означает, что ее нельзя нарисовать. То, что ныне именуется весной, всего лишь весна, изображенная на картине. Ведь она входит в картину, она возникает стихийно, безо всякой приложенной извне силы. И коль скоро один-единственный цветок порождает весну, когда она входит в картину, она одновременно входит и в деревья тоже. Вот и весь метод».
Возможно, что монастырь из «Книги перемен» был назван «монастырем без ворот» именно потому, что он находится повсюду одновременно, снаружи и вне. Как нынешняя весна, которой какая-нибудь роза, распустившись на пригорке, позволяет, наконец, наступить.
Мы вновь отправились в Испанию на машине. И снова садились за руль по очереди. Дора и я, как я любил эти минуты, когда спал рядом с нею, ночь, фары, жаркий ветер. Я открываю глаза, она здесь, сто сорок в час, полное доверие. Мы недалеко от Сарагосы, едем по направлению к берегу, поздно вечером оказываемся в Аликанте, торопимся в воду, плаваем, потом надо еще успеть поесть жареных сардин в маленьком ресторанчике на берегу пустынного пляжа, который вот-вот закроется. Мы смотрим друг на друга, не говорим ни слова, время от времени я наклоняюсь, чтобы дотронуться под столом до ее обнаженного колена. Мы оба овладели наукой тишины, это такая легчайшая, клеточная, глубина, как если бы мы договорились стать один для другого видениями, хрупкой материализацией движения. Я мертв, ты мертва, мы шелковистые скелеты. У меня с собой запас гашиша, можно спокойно курить практически везде, в апельсиновых рощах, на берегу моря, на увитых лавром террасах, в бухтах. Границы как сито, почти нет таможенников, собак тоже нет, ничего. Каталония снова наша, Барселона — наш порт приписки. Утром встаем поздно, после обеда идем в Монументаль, песок, толпа, вопли, животная истерия, отвесная смерть, якобы безгрешное преступление. Пространство вращается и вибрирует, оно словно оправдывает наше безумие. Все стоят, мелькают платки, ухо, два уха, если возможно, хвост, планета для быка — это диск, запущенный против солнца. Не можем насмотреться, начинаем скучать, собираем вещи, уезжаем. Однажды натыкаемся на пожар в сосновом бору, едем насквозь. Машина ломается, мы все еще в лесу. Дора голосует, я появляюсь в последнюю секунду, тип за рулем разъярен и, не обменявшись с нами ни единым словом, доставляет в ближайшую деревню. Садимся на поезд, потом на корабль, прощай, дороги. Оказываемся во Флоренции, в каком-то саду я сплю у Доры на коленях, решаем одеться поприличнее, стать солидными туристами, игра продолжается три дня, надоедает, уезжаем. Я показываю Доре цитату из Ницше: «Окутанные плотной меланхолией и жадные до маленьких случайностей, которые приносит смерть: так ждут они, сжав зубы». Смеется. Еще один пассаж, озаглавленный «заблуждение высших умов», я отсылаю Франсуа: «Существует одно заблуждение, от которого с трудом избавляются высшие умы: они полагают, будто возбуждают зависть посредственностей, и их считают исключением. В действительности же их считают чем-то лишним и ненужным, без чего вполне можно было бы обойтись». Или вот еще (конец 1888-го, начало 1889-го): «Я несу войну, войну, отнимающую право среди всех этих абсурдных случайностей, вроде народа, класса, расы, профессии, воспитания, культуры: это война между подъемом и спадом, между волей к жизни и желанием отомстить жизни, между чистосердечием и скрытностью…»
8
«Опиумными войнами» называют Англо-китайскую (1840–1842 гг.) и Англо-франко-китайскую (1856–1860 гг.) войны.