Выбрать главу

«Когда он играл, обессиленно осевший над своим Стейнвеем, он казался совсем немощным, весь музыкальный мир знал его именно таким, то есть, как мне это представлялось, весь музыкальный мир поддался одной всеобщей иллюзии. Повсюду, где появляется Глен, он являет нам образ немощного и тщедушного человечка, хрупкость духа в чистом виде, которому так соответствует эта немощность и неразрывно связана с ним, иными словами, эта сверхчувствительность, между тем, как в действительности это типичный атлет, и это мы заметили тотчас же, в тот самый день, когда он сам, своими руками, стал рубить под окном ясень, который, по его собственному признанию, мешал ему играть на пианино. Без посторонней помощи он перепилил ясень диаметром, по меньшей мере, полметра, просто-напросто отстранил нас от ясеня, сначала распилил ствол прямо на месте и сложил поленья у стены дома, ну типичный американец, еще подумал я тогда, я действительно так подумал. Едва Глен спилил ясень, который, по его словам, так ему мешал, как ему пришло в голову, что вообще-то можно было просто-напросто опустить в комнате шторы и закрыть ставни. Обожатели обожают призрак, подумал я, они обожают некоего Глена Гулда, которого никогда не существовало. Более чем кто-либо другой, он способен был вдруг разразиться неудержимым смехом, и не было в те мгновения человека, которого с большим основанием следовало бы принимать всерьез. Того, кто не умеет смеяться, нельзя принимать всерьез, подумал я, а того, кто не умеет смеяться так, как Глен, нельзя принимать всерьез, как Глена…»

Клару забавляет это воображаемое описание. Она познакомилась с Гленом под конец его жизни, в Торонто, она говорит об этом, понизив голос, почти шепотом, как если бы он был здесь, спрятался за шторами гостиной. Или на балконе, а может, в ветвях деревьев… Тогда, значит, это птица? Да, если угодно, птица с забавными такими лапками. Чайка на крышке рояля. И одновременно колосс в обличье немощного клошара, перчатки, свитера, натянутые один на другой, старые куртки, шерстяной шлем, а перед концертами — полчаса держать руки по локоть в горячей воде. Самое забавное то, что он почти не играл, сказала она, но без конца писал, исписывал тысячи страниц, все — и что попало, как попало, беспорядочные каракули, которые нашли после его смерти, в 1982 году, почти сразу после его последней записи «Вариаций» Голдберга (первое движение гораздо медленнее, чем прежде)… Ах, эти Голдберг… Гулдберг… Бесконечные перечеркнутые строчки, медицинские размышления, описания симптомов, сны, рассказы… И даже предварительный набросок автобиографии, тетрадка, озаглавленная «Сущность загадки», в которой не было исписано ни единой страницы. Но мы ведь не пианисты, не так ли, на пианино играешь не своим пиано, но своим мозгом. Контрапункт у Баха? «Мистическое согласие перед лицом неизбежного…»

Знала ли Клара этот сон Гулда, который он записал в стиле, очень напоминающем стиль Сирано?

«Я оказываюсь на другой планете, порой даже в другой солнечной системе, и мне кажется, что я здесь единственный обитатель. У меня возникает необыкновенное ощущение легкости, ибо мне дана возможность — и даже право — установить собственную систему ценностей применительно к любой форме жизни, которая только может существовать на этой планете; я чувствую, что могу создать систему ценностей завершенную и общепланетарную, по моему собственному представлению».

Да, да, он безумен, согласен, но не более чем Бах и сам Господь Бог. Речь в действительности идет о времени, Млечный путь времени, которое подсчитывает само себя — песчинка к песчинке — через каждую подскакивающую ноту, словно секунды, которые отмечает, черное на зеленом, некий счетчик, вмонтированный в инструмент, откуда извлекаются звуки, прямо здесь, перед нами. Время, темп, темпо… «Это вовсе не означает, что восприятие зависит от темпа, — говорил Гулд, — но как раз наоборот: темп не имеет особого значения, коль скоро между музыкальными темами существует некое органическое единство». Нужно забыть, что ты играешь на рояле… Пальцы не думают, а если они мыслят, они «отвратительно-тошнотворны»…