Не снисхожу до ответа; делаю последний рывок вниз, и в этом рывке провожу мелом черту где-то далеко-далеко внизу. Ну, теперь я точно выиграл. Рэн и девчонки втаскивают меня обратно, чуть не стащив джинсы.
Рэн лучезарно на меня глядит, торжественно берет мелок (Манон так и сидит на высоком табурете) и лезет в окошко, а я его держу. Он быстро возвращается.
– Ну, я не стал маньячить, – объявляет он, – я на лидерство не претендую.
Приношу фонарик. Светим в «провал», сгрудившись на подоконнике.
Славная картина.
Разного роста и разного темперамента – мы, все четверо, умудрились провести черту примерно на одном и том же уровне.
Черта Лины чуть загибается вниз, зато моя – на пару сантиметров ниже ее верхнего конца.
Жанна нарисовала какую-то параболу ветвями вверх, с вершиной на моей линии.
И – аккуратная отметочка Рэна далеко в стороне, но на той же высоте.
– Что делать будем? – говорю. – А, фрау председатель центризбиркома? Второй тур?
– Нет, – говорит Манон. – Давайте мелок.
– Манон, – говорит Рэн с тревогой. – Но у тебя ведь нет политических амбиций.
– У меня, – говорит Манон, – вообще нет никаких амбиций. Амбиции мне чужды. – И она лезет в провал.
Блин, и у меня совершенно нет ощущения, что это опасно. Манон лезет в провал вся, Рэн держит ее за лодыжки, а Манон шарит в провале обеими руками, как будто белье полощет. В отличие от нас, для Манон опасно не там, а здесь, среди нас. Ее настоящая жизнь – там, на той стороне. Рэн держит ее крепко-крепко.
– Итак, – подводит итоги Манон, возвратившись из пропасти (а я свечу фонариком и убеждаюсь, что ее черта проведена намного ниже всех наших), – лидером нашей консервативной партии R amp;B становится…
– Ма-нон! Ма-нон! – хором скандируют Лина и Жанна.
Манон улыбается.
– Становится Рэндл-Патрик де Грие, – возражает она. – Он лучше всех держал.
Если консерватизм и можно добыть в наших домашних условиях, то, конечно, только таким способом.
Когда они уходят утром, я останавливаю Рэна на пороге.
– Рэн, – спрашиваю я, – ответь, меня мучает один вопрос: что тебя подвигло на такую девчонку?
– Любовь, – говорит Рэн и улыбается, как идиот.
Американец.
Ричи Альбицци
Я решаю сделать себе подарок: написать эсэмэску Вике Рольф. Сажусь перед окном в белом свете дня, беру свой телефон и нажимаю на кнопочку «Ответить».
«Надеюсь, я о тебе больше ничего не услышу», – написала она два года назад.
Ответить.
Внизу газоны в желтых пятнах одуванчиков, на высоте моют окна, и солнце – во всех
этих окнах, на все это небо. Машины стекают с моста в глубину городского острова.
Ненавижу жару. Лето предпочитаю пересидеть в кондиционированном офисе.
– Ричи, у меня для тебя хорошая новость, – говорит редактор нашего журнала. – Как ты относишься к Жану-Мари Бэрримору?
– Я считаю, что Жан-Мари Бэрримор – лучший креативный директор в Европе, а может быть, и во всем мире.
– Так вот. Жан-Мари Бэрримор прочел твою статью о его «Технологии рекламного взрыва» в нашем журнале, а потом отложил наш журнал и спросил у своих подчиненных: «А почему мы этому парню еще ничего не подарили?» Ты следишь за моей мыслью, Ричи?
– Я слежу за вашей мыслью.
Белый слепящий свет, жара и тишина, на экране – сообщение Вике Рольф, которое я не отправлю. Уже двести неотправленных сообщений Вике Рольф. Два года прошло, может быть, она сменила номер?
– Жан-Мари Бэрримор, – продолжает редактор, – подумал две минутки и распорядился: «Пусть этот парень поучаствует в нашей рекламной кампании Mercedes S-klasse и выиграет машину». Ты улавливаешь, Ричи, что я хочу сказать?
– О, я улавливаю, – говорю я. – Вы хотите сказать, что я должен поучаствовать в рекламной кампании Mercedes S-klasse.
– Нет-нет! – редактор отступает на шаг и мотает головой. – Нет, я всего лишь хочу сказать, что ты можешь, если захочешь, получить почти задаром Mercedes S-klasse. Да ты послушай, это же просто чудо.
Провода улыбаются со стен. Оглушительная тишь. Слышно только, как растрескивается мое сердце, да тикает часовой механизм на стене, да вянет жидкими прядями музыка в наушниках у секретаря, там, в приемной. Я корчусь.
– Ричи! – говорит редактор. – Это будет для тебя такой experience. Подумать только, ты пишешь о рекламе третий год, но до сих пор не поучаствовал ни в одной рекламной кампании. Ты на обложке – это сразу шесть-семь брэндов кряду.
– О, – говорю, – это только если в верхней одежде и с пачкой йогурта в руках.
– Ха, ха. И ты же любишь рекламу как таковую.
– Да, – говорю, – я обожаю рекламу как таковую. Разумеется, хорошую рекламу.
– Жан-Мари Бэрримор, – говорит редактор таинственно, – сказал еще вот что: «Я слежу за этим парнем. За полтора года он ошибся в своих прогнозах всего пару раз». Ты понравился ему, понимаешь? Ты ему, сукин сын, понравился… Кстати, у тебя есть девушка на примете?
И тут я случайно нажимаю на кнопку «отправить». Сообщение для Вике Рольф выдувает в эфир. Страх сжимает мне горло.
– Есть, – говорю я.
Ты же знаешь, Вике, фондовые рынки со временем только растут. Вот так, гм, и любовь моя: она лишь растет и растет с годами. Вложив всего тысячу евро, через двадцать пять лет вы получите очень-очень много евро, – так круги расходятся по глади пруда. Никаких налогов. Только не продавайте. Держите.
Ты же знаешь, Вике, эту аналогию из мира финансов, ты же с легкостью можешь придумать, чем и как оправдать мою зависимость, которая иссушает меня даже в самые что ни на есть дождливые дни.
Ты же знаешь, Вике, почему теперь вокруг меня все зыбко слоится, почему все так забавно вертится, почему правое и левое меняются местами.
«А что же ты делал, – спросите вы, – чтоб справиться с самим собой?»
О, ну что ж, сначала я работал круглые сутки, но это не помогало мне забыть тебя.
Потом я ездил по свету, но ты вытатуирована на обратной стороне моих век, несмываемая, ты встаешь у меня перед глазами всякий раз, как я ложусь спать.
Потом я запил горькую, но много выпить не смог. Горько.
Тогда я попробовал вкалывать себе всякую дрянь в вены, но мое начальство не смогло допустить гибели столь ценного сотрудника. Четыре месяца успело разбухнуть до лун на моих глазах, когда я неподвижно лежал носом кверху, а в мозг мне было вставлено два электрода.
Они засунули мне в рот блестящую ложечку, посветили в глаза фонариком. Мое отражение почти не изменилось, особенно то, что в лужах.
Но чтобы я забыл тебя, Вике, мне надо было сделать фронтальную лоботомию, а лучше вообще удалить мозг.
Ты же знаешь, Вике, что я скорее умру еще девятьсот девяносто девять раз, чем забуду тебя.
Следующая станция – последняя, стоим долго, белый слепящий свет, женщины сжимают коленки. Осторожно, двери закрываются. Но они не закрываются. Стоим. Тишина.
Поезд набирает ход, в тоннель, разгоняемся, мили и мили, миллимили топота по тоннелю, медленнее, медленнее, и под жуткий скрежет мы останавливаемся.
Стоим. Стоим. Свет начинает гаснуть. Стоим под толщей земли.
Наконец, скрипя и вздыхая, поезд трогается в путь.
Вылетаем на станцию, залитую неоном.
Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
А иногда мне кажется, что я уже никогда не стану прежним. Мне все не верится, все кажется, что кругом какая-то аберрация, что где-то кроется подвох, что мир не отбрасывает тени, не отражается в зеркале, что какая-нибудь деталь со временем выдаст себя. Мое восприятие искажено. Заштриховано, зачернено по углам химическим карандашом. Стоит закрыть глаза – из углов лезут утомительные виньетки, разрастаются травы, кислотные кривые прочерчиваются сквозь мой мозг, крошат нейроны, в носу вечный запах гари.