Каролина и Бисти уехали, как только представилась возможность, а мне пришлось остаться и слушать болтовню Денизы о письмах соболезнования, которые она получает мешками. Она их сортировала; письма от общественных деятелей именовала «официальными» и подразделяла на «теплые» и «формальные». Послания от друзей и знакомых классифицировались как «волнующие» или же «ничем не примечательные». И еще много писем было от «почитателей», лучшие из которых она относила к группе «трогательных». У Денизы дисциплинированный ум.
Мы ни слова не сказали о дюжине ругательных писем, пропитанных ненавистью и анонимных. Почти не затронули мы и газетную тему – отдельные статьи были недоброжелательными и завуалированно оскорбительными. Нам обоим был не в новинку канадский дух, которому так чужды благодарность и великодушие.
Этот день был утомителен, а поскольку я завершил все свои срочные дела, то решил, что могу позволить себе рюмочку-другую после обеда. Обедал я в клубе, где и выпил рюмочку-другую-третью, но те, к моему удивлению, никак не улучшили моего отвратительного настроения. Я не из тех людей, которые, выпив, веселеют. Я не пою, не острю напропалую и не ухлестываю за девочками, меня не качает, и язык не заплетается. Скорее, я делаюсь замкнутым, а мой взгляд, возможно, немного стеклянным. Но мне все же удается притупить лезвие тяжелого топора, который, такое впечатление, безостановочно подрубает корни моего «я». В тот вечер все было иначе. Я отправился домой и принялся пить всерьез. Но тем не менее топор продолжал свою разрушительную работу. Наконец я лег в постель и уснул; спал я отвратительно.
Глупо называть это сном. Это была бесконечно муторная, убогая греза наяву, изредка прерываемая эпизодами полного отруба. Со мной случился истерический припадок, и я перепугался до чертиков, так как не плакал лет тридцать. Нетти и моему отцу не нужны были плаксы. Испугался я еще и потому, что это было частью непрерывного процесса разрушения моего разума. Я был низведен до весьма примитивного уровня, и во мне возобладали какие-то нелепые чувства и грубые необъяснимые эмоции.
Только представьте: человеку сорок лет, а он ревет навзрыд, потому что его не любил отец! К тому же это вовсе не так, он явно любил меня, и я точно знаю, моя судьба сильно беспокоила его. Я пал так низко, что взывал к своей матери, хотя понимал, что, появись даже эта несчастная женщина рядом со мной в ту самую минуту, она понятия не имела бы, что говорить и что делать. Бедняжка никогда не понимала, что творится вокруг. Но мне было нужно что-нибудь, и мать была самым близким воплощением этого «чего-нибудь». И вот этот нечленораздельный олух был не кто-нибудь, а мистер Дэвид Стонтон – королевский адвокат с темной репутацией, поскольку преступный мир был о нем высокого мнения, а он эту репутацию поддерживал и тайно мнил себя в зале суда настоящим волшебником. Но обратите внимание – чудеса я был призван вершить только в интересах правосудия, лишь в неизбывном и постоянном стремлении сделать так, чтобы каждому было воздано по заслугам.
На следующее утро топор разошелся как никогда, и я, к пущему расстройству и негодованию Нетти, начал с бутылки за завтраком. Она ничего не сказала, так как однажды, когда она попробовала сунуться, я отвесил ей подзатыльник-другой, что впоследствии подавалось как «избиение». Нетти понятия не имеет, что такое настоящие избиения, какие я видывал в суде, иначе она не позволяла бы себе выражаться подобным образом. Она так никогда и не освоила «ясный стиль». Конечно, я сожалел, что ударил ее, и извинился перед ней в «ясном стиле», но зато она поняла, что лучше ей не соваться.
Поэтому утром в ту субботу она заперлась в своей комнате, специально щелкнув задвижкой, когда я оказался поблизости и мог слышать, что она делает; она даже придвинула кровать к двери. Я понимал, что у нее на уме. Она хотела иметь основания заявить Каролине: «Когда он в таком виде, я вынуждена баррикадироваться от него в своей комнате, потому что, если он сорвется с ручки, как в тот раз, один Господь знает, что со мной будет». Нетти любила говорить Каролине и Бисти, что никто не знает, какие муки ей приходится терпеть. Они догадывались, что большая часть означенных мук существовала лишь в ее разгоряченном воображении.
По субботам я заезжал на ленч в клуб, и хотя бармен, как только у меня возникала в нем нужда, был сей раз нетороплив, как черепаха, и отсутствовал за стойкой так долго, как только было возможно, однако я успел как следует накачаться скотчем, прежде чем собрался пропустить рюмочку-другую перед обедом. Появился один из моих клубных знакомых, некто Фемистер, и я услышал, как бармен пробормотал ему что-то вроде «под мухой»; я понял, что речь обо мне.
Под мухой? Да что они понимают! Когда я берусь за дело, это вам не какая-нибудь паршивая муха, а целый орел. Только на сей раз ничего, казалось бы, не происходило, я лишь замыкался в себе глубже и глубже, а топор звенел ничуть не менее решительно, чем всегда. Фемистер добрый малый; он подсел ко мне и завел беседу. Отвечал я ему довольно ясно и связно, хотя, возможно, излишне вычурно. Он предложил пообедать вместе, и я согласился. Он съел клубный обед из нескольких блюд, я же размазывал свою еду по тарелке и старался отвлечься от ее запаха, который казался мне гнетущим. Фемистер был доброжелателен, однако мои любезные «нон-секвитуры»[16] отбивали у него охоту продолжать разговор, как я того и добивался, и когда обед закончился, стало ясно, что изображать и дальше доброго самаритянина он не в силах.
«У меня сейчас встреча, – произнес он. – А вы что собираетесь делать? Не торчать же тут весь вечер одному! Почему бы, скажем, не сходить в театр? Вы не видели этого парня в театре Александры? Просто изумительно! Его зовут Магнус Айзенгрим, хотя вряд ли это настоящее имя. А вы как считаете? Шоу просто превосходное! Я еще таких фокусников не видел. Он и гадает, и на вопросы отвечает, и еще бог знает что. Превосходно! Вы просто будете вне себя».
«Самое подходящее для меня место, – медленно и вдумчиво отозвался я. – Я схожу. Спасибо за идею. А теперь бегите, не то опоздаете».
Он удалился довольный, что сделал доброе дело и сумел отвязаться от меня без эксцессов. На самом деле ничего нового я не услышал. Неделю назад я уже был на «Суаре иллюзий» Айзенгрима, с моим отцом, Денизой и Лореной, у которой тогда был день рождения. Меня затащили в самую последнюю минуту, и шоу мне совсем не понравилось, хотя я и видел, что сделано оно мастерски. Но меня жутко раздражал сам Магнус Айзенгрим.
Хотите знать почему? Потому что он всех нас дурачил, причем так умело, что большинству это нравилось. Он был мошенником особого рода, он играл на той самой составляющей человеческой доверчивости, которая интересует меня больше всего, – я говорю о желании быть обманутым. Знаете эту безумную ситуацию, лежащую в основе неисчислимых преступлений: один человек так задуривает другому голову, что тот готов поверить в любой обман, снести любое дурное обращение, иногда вплоть до убийства. Обычно это не любовь, а скорее малодушная капитуляция, отказ от всякого здравого смысла. Порой и я становлюсь жертвой этого поветрия, когда слабый клиент решает, что я кудесник и могу творить чудеса в суде. Вы как психоаналитик тоже наверняка с этим сталкивались: люди начинают думать, будто вам под силу распутать все глупости, что они натворили за целую жизнь. В жизни это довольно мощная сила, и тем не менее, насколько мне известно, у нее нет названия…
– Простите, но у нее есть название. Мы зовем это проекцией.
– Да? Никогда не слышал. Ну да как бы оно ни называлось, Айзенгрим пользовался этим в театре на всю катушку и дурачил тысячу двести человек, а те только радовались, что их водят за нос, и просили еще. Мне было противно, а в особенности стало невмоготу, когда началась эта чушь с «Медной головой Роджера Бэкона».
Это был предпоследний номер в его программе. Я ни разу не досмотрел его шоу до конца. Думаю, на закуску должна была быть какая-нибудь пикантная чушь про доктора Фауста. Но именно «Медная голова Роджера Бэкона» породила массу пересудов. Номер начинался в темноте, потом сцена постепенно освещалась – свет шел из большой человеческой головы, которая плавала посреди сцены, и создавалось ощущение, будто голова эта раскаляется. Она говорила с иностранным акцентом. «Время есть», – изрекла она, и раздались трели скрипок. «Время было», – сказала она, и зазвучали в унисон трубы. «Время ушло», – заявила она; раздалась приглушенная барабанная дробь, и зажегся свет ровно настолько, чтобы мы могли увидеть Айзенгрима – на нем был вечерний костюм, но с бриджами, словно он находился в суде[17], – и он поведал нам историю Головы, которая знает все на свете.
16
«Нон-секвитуры» – от латинского non sequitur, т. е. «не вытекает». Так в логике называют ошибку, состоящую в том, что выдвигаемые доводы не подтверждают доказываемого тезиса.