Джон Фаулз
Мантисса
Тогда, тщательно исследовав свое "Я", я понял, что могу вообразить, что у меня нет тела, что внешнего мира не существует, и не существует места, где я нахожусь, но, несмотря на это, я не могу вообразить, что я не существую; напротив, самый тот факт, что я могу подвергнуть сомнению реальность других предметов, заставляет сделать ясный и четкий вывод, что я существую; в то время как, если бы только я перестал мыслить, даже в том случае, если бы все, о чем я когда бы то ни было успел помыслить, соответствовало действительности, у меня не было бы основания полагать, что я существую: отсюда я заключил, что я есть существо, чья суть, или природа, заключается в мышлении и не только не нуждается в месте существования, но и не зависит в своем существовании от каких бы то ни было материальных предметов. Следовательно, это "Я", то есть душа, благодаря которой я есть то, что я есть, совершенно отлична от тела, легче познается, чем тело, и, более того, не перестанет быть тем, что она есть, даже если бы тела не существовало.
СИЛЬВИЯ. А теперь будем серьезны. Звезды предрекают, что я выйду замуж за человека выдающегося, и я ни на кого другого и смотреть не стану.
ДОРАНТ. Если бы речь шла обо мне, я чувствовал бы себя в опасности: вечно боялся бы, вдруг ваш гороскоп сбудется — с моей помощью. В астрологии я абсолютный атеист… зато в личико ваше верю свято.
СИЛЬВИЯ (себе под нос) Вот назола! (Доранту.) Прекратите-ка эти ваши штучки! Вы к моей судьбе касательства не имеете. Вам-то что за дело до моего гороскопа?
ДОРАНТ. А то, что там не предсказано, что я не влюблюсь в вас.
СИЛЬВИЯ. Ну и что? Зато там предсказано, что на пользу это вам нисколечко не пойдет, и слово даю — это уж точно. Полагаю, вы окажетесь способны говорить о чем-нибудь помимо любви?
ДОРАНТ. Если только вы окажетесь способны ее не пробуждать.
СИЛЬВИЯ. Ну в самом деле, это возмутительно! Я вот-вот выйду из себя. Раз и навсегда приказываю вам перестать быть в меня влюбленным!
ДОРАНТ. Как только вы перестанете быть!
I
Их обычно изображали в виде юных, прекрасных, застенчивых дев, любивших уединение; они чаще всего — являлись в разных одеждах, соответствовавших тем искусствам либо наукам, которым покровительствовали.
Оно сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, Альфа и Омега4 сущего, над океаном легких облаков, и смотрит вниз; потом, после неопределенно долгого перерыва, уже не испытывая такого блаженства, оно восприняло чуть слышимые звуки, размытые тени где-то на периферии сознания… Это резко уменьшило ощущение бесконечности пространства, витания в эмпиреях, создав впечатление чего-то гораздо более тесного, вовсе не такого вместительного и дружелюбного. Оттуда, словно в неотвратимом стремительном падении, оно услышало, как тихие звуки нарастают, обращаясь в голоса, увидело, что размытые тени фокусируются, превращаясь в лица. Будто в неизвестном иностранном фильме — ничто не казалось знакомым: ни язык, ни место действия, ни состав исполнителей. Образы и эмблемы проплывали, то сливаясь на миг, то разделяясь вновь, как мириады амеб в озерной воде, в деловитой, но бесцельной суете. Эти сочетания форм и ощущений, соединения морфем и фонем возвращались теперь, как алгебраические формулы школьных дней, когда-то бессмысленно заученные наизусть и навсегда отложившиеся в мозгу, хотя к чему их можно было бы теперь применить, зачем они вообще существуют — давным-давно накрепко забыто. ОНО явно обладало сознанием, но не обладало ни местоимением — тем, что позволяет отличить одну личность от другой, ни временем, что позволяет отличить настоящее от прошлого и будущего.
Еще некоторое время блаженное ощущение превосходства, сознание, что каким-то образом удалось взобраться на самый верх некоего нагромождения, сосуществовало с этим чувством безличности. Но вскоре и это ощущение было жесточайшим образом рассеяно неумолимым демоном реальности. Головоломный психологический кувырок, и ОНО оказалось вынужденным сделать неминуем вывод, что вместо величественного парения в стратосфере, на ложе из ямбических пятистиший, ОНО на самом деле лежит на спине в обыкновенной кровати. Над головой — настенная лампа: аккуратный прямоугольник, перламутрово-белый пластмассовый плафон. Свет. Ночь. Небольшая серая комната — светло-серая, такого цвета бывают крылья у серебристой чайки. Лимб, где никогда ничего не происходит, терпимое ничто. Если бы не две женщины, пристально глядящие сверху вниз — на него.
Безмолвный упрек на том лице, что поближе и потребовательнее; ОНО вынуждено волей-неволей сделать еще один вывод: по какой-то причине именно ОНО оказалось в центре их внимания и даже стало чем-то вроде "Я". Лицо улыбнулось, склонилось, на нем появилось выражение сочувственно-скептической встревоженности, чуть окрашенной подозрением, — а не симуляция ли все это?
— Дорогой?
Новый, болезненно быстрый и уничижительный всплеск интуиции, и ОНО осознает, что ОНО не просто "Я", но "Я" мужского рода. Вот откуда, по всей вероятности, явилось это заполонившее его чувство приниженности, бессилия, тупости. ОНО, "Я" то есть, скорее всего — он — наблюдал, как губы плавно опустились, словно на парашюте, и приземлились прямо посреди его лба. Прикосновение и аромат — это уже не могло быть ни фильмом, ни сном. Теперь это лицо нависает над ним. Из ярко-красного овала исходят слова:
— Дорогой, ты знаешь, кто я?
Он молча смотрит.
— Я — Клэр, разве не ясно?
Вовсе не ясно.
— Я твоя жена, дорогой. Вспоминаешь?
— Жена?
Странное, тревожное чувство: он понимает, что что-то сказал, но лишь потому, что источник звука так близко. В карих глазах над ним — тень обиды: ужасающее предательство, супружеская неверность. Он пытается соотнести произнесенное слово с этой личностью, личность — с самим собой; не удается; тогда он переводит взгляд на лицо той, что помоложе и стоит подальше, с другой стороны кровати: она тоже улыбается, но равнодушно-профессионально. Эта другая личность — руки в карманах, наблюдает, явно в состоянии профессиональной готовности; на ней белый медицинский халат. Теперь и ее рот порождает слова:
— Вы можете назвать свое имя?
Ну разумеется! Имя! Никакого имени. Ничего. Ни прошлого, ни — где, ни — откуда. Пропасть осознана, и почти одновременно приходит сознание непоправимости. Он отчаянно напрягает силы, как падающий, что пытается удержаться, но то, за чем он тянется, за что хочет ухватиться, — этого просто нет. Он пристально смотрит в глаза женщины в белом халате, в неожиданном приступе всепоглощающего страха. Она подходит чуть ближе:
— Я — врач. Это ваша жена. Будьте добры, посмотрите на нее. Вы ее помните? Помните, что видели ее раньше? Что-нибудь о ней помните?
Он смотрит. На лице жены — ожидание, надежда и в то же время боль, чуть ли не обида, будто владелица этого лица оскорблена и бессмысленностью процедуры, и его молчаливым пристальным взглядом. Она кажется изнервничавшейся и уставшей, она слишком ярко накрашена, и вид у нее такой, будто она надела маску, чтобы сдержать рвущийся наружу вопль. А кроме всего прочего, она требует от него того, чего он дать ей не в силах.
Рот ее начинает исторгать имена — имена людей, названия улиц, домов, городов, разрозненные фразы. Может, он и слышал их раньше, как и другие слова, но он и представления не имеет, с чем они должны соотноситься и почему — чем дальше, тем больше — они звучат как свидетельство совершенных им преступлений. Наконец он качает головой. Ему хотелось бы закрыть глаза, обрести покой и — в покое — снова все забыть, снова слиться с чистой страницей забвения.