— Некоторым образом.
Он приподнимает голову, вытягивает шею — впервые пытается осмотреть комнату. И правда, окна здесь нет, почти нет мебели, только небольшой столик и стул в дальнем левом углу, если смотреть от кровати, где он лежит. Стены обиты такой же серой стеганой, словно одеяло, материей, как и потолок. Даже дверь напротив изножья кровати обита так же. Только пол пощадили, будто пытаясь скрасить однообразие всего остального: он укрыт толстым тускло-розовым, почти телесного цвета, ковром; такой оттенок художники когда-то называли «цвет увядающей розы». Стеганое одеяло… обивка… тюрьма… он не улавливал связи, но уставился в глаза женщины-врача, и она, как видно, догадалась о том, чего он не смог выразить словами.
— Это — для тишины. Последнее слово науки. Акустическая изоляция. Мы переведем вас, как только вы начнете выздоравливать.
— Часы.
— Да. — Она указала рукой. Они висели на стене позади него, слева, ближе к углу комнаты, нелепо вычурные и разукрашенные швейцарские часы с кукушкой; там были и альпийские взгорья, и целый сонм неясных фигур — крестьяне, коровы, альпийские пастушьи рожки, эдельвейсы и Бог знает что еще; все это было выточено и вырезано на каждом свободном дюйме коричневого деревянного циферблата. — Их оставил нам предыдущий пациент. Джентльмен из Ирландии. Мы подумали, они несколько оживят обстановку.
— Но они ужасны.
— Они не будут вас беспокоить. Мы отсоединили ударный механизм. Они больше не кукуют.
Он не отводил взгляда от кошмарных часов, от их безумно перегруженного циферблата, цепей и гирь, напоминающих выпавшие внутренности. Они его очень беспокоили, символизируя что-то, чего он боялся, хотя и не мог сказать почему; они были аномалией, неуместным напоминанием обо всем, чего он не мог вспомнить.
— А он вылечился?
— Его случай был очень сложным.
Он поворачивает голову и снова смотрит на врача:
— Не вылечился?
— Я расскажу вам о нем, когда вы почувствуете себя лучше.
Он пытается переварить сказанное:
— А это не…
— «Не» — что?
— Сумасшедшие?
— Господи, конечно нет! Вы так же разумны, как и я. Возможно, даже больше, чем я.
Теперь она садится на край кровати, скрестив на груди руки, поворачивается к нему лицом, и они ждут, чтобы кто-то явился на звонок. В верхнем кармане ее халата — две ручки и футляр от термометра. Темные волосы стянуты в строгий узел на затылке, лицо не подкрашено, однако в нем заметна какая-то элегантность, что-то классическое, средиземноморское. Чистая, гладкая кожа, за ее бледностью чувствуется теплота, возможно, тут есть частица итальянской крови; впрочем, нельзя сказать, что она не типичная англичанка: манера поведения выдает прекрасное воспитание и происхождение, может быть даже высокое; она похожа на молодую женщину, чей интеллект потребовал, чтобы она выбрала себе серьезное занятие, а не проводила дни в праздности. А может быть даже, подумал он, она еврейка, отпрыск одного из тех выдающихся семейств, что с давних пор сочетают крупные капиталы с глубокой ученостью и служением обществу… тут он удивился, как это он вообще оказался способен подумать об этом. Она протягивает руку и гладит его бок — старается приободрить:
— С вами все будет в порядке. У нас бывали случаи и похуже.
— Я будто снова стал ребенком.
— Я знаю. Лечение может сразу не дать результатов. Мы оба должны проявить терпение. — Она улыбается. — Взаимопомощь, так сказать. — Она поднимается и снова нажимает кнопку звонка у кровати, потом опять садится.
— А где мы?
— В Центральной. — Она наблюдает за ним.
Он качает головой. Она опускает глаза, с минуту молчит, потом смотрит на него; в глазах мелькает уже знакомая ирония — готовится новый тест. — Я здесь затем, чтобы заставить вашу память снова функционировать. Ну-ка, пошарьте в ней! Все знают, что такое Центральная.
Он шарит; потом каким-то странным образом до него доходит, что это — пустая трата времени и что гораздо мудрее будет даже и не пытаться. Было вовсе не так уж неприятно — после первого потрясения — сознавать, что ты напрочь отрезан от того, чем был или мог быть; от тебя ничего не ждут, ты освободился от ноши, о которой раньше вроде бы и не помнил, однако теперь, когда ее не стало, понял, что она была, эта тяжесть, которой никогда раньше не замечал, но теперь всем своим психологическим хребтом ощутил огромное облегчение. А более всего ощущение отдыха и покоя возникало от сознания, что он попал в руки этой спокойной и компетентной женщины, доверен ее заботам. Из расходящихся уголком лацканов белого халата виднелась стройная шея и нежное горло.
— Хочется взглянуть на свое лицо.
— Пока что я ваше зеркало.
Он вглядывается в это зеркало: ничего определенного в нем не разглядеть.
— Со мной случилось несчастье?
— Боюсь, что да. Вас превратили в жабу.
Очень медленно, разглядев что-то в ее глазах, он соображает, что его пытаются шуткой отвлечь от тревожных мыслей. Ему удается слабо улыбнуться. Она говорит:
— Вот так-то лучше.
— А вы знаете, кто я был?
— Кто я есть.
— Есть.
— Да.
Он ждет продолжения. Но она смотрит на него и молчит: еще один тест.
— Вы мне не скажете?
— Это вы мне скажете. Скоро. На днях.
Он молчит: минуту, две…
— Я думаю, вы…
— Я — что?
— Ну, знаете… кушетки…
— Психиатр?
— Вот-вот.
— Невропатолог. Нарушение функций мозга. Моя специальность — мнемонология.
— Что это?
— Как память работает.
— Или не работает.
— Иногда. Временно.
Узел ее волос завязан у затылка тоненьким шарфиком — единственная женственная деталь в ее одежде. На концах шарфика узор — мелкие розы перемежаются россыпью овальных листьев: черное на белом.
— Я не знаю, как вас зовут.
Сидя на краю кровати, она поворачивается к нему всем корпусом, приподнимает большим пальцем лацкан халата. На лацкане — именная планка: «Доктор А. Дельфи». Но тут, будто даже эта бюрократическая мелочь, касающаяся ее персоны, кажется ей нарушением строгих клинических правил, она поднимается на ноги.
— Да где же эта сестра, наконец?
Она идет к двери и выглядывает в коридор, — видимо, напрасно, потому что снова возвращается к кровати и нажимает кнопку звонка — теперь звонит долго и настойчиво. Смотрит вниз, на него, с печальной иронией сжав губы: дает понять, что не он причина ее раздражения.
— Я давно здесь?
— Всего несколько страниц.
— Страниц?
Она скрестила руки на груди и снова — иронический вопрос в ее внимательно следящих за ним глазах.
— А что я должна была сказать?
— Дней?
Она улыбается более открыто:
— Отлично.
— А зачем вы сказали «страниц»?
— Вы утратили идентичность, мистер Грин. Я должна работать с вами, основываясь на вашем собственном чувстве реального. А оно, кажется, в полном порядке.
— Будто багаж потерял.
— Лучше багаж, чем руки-ноги. Так считается.
Он рассматривает потолок, пытаясь изо всех сил вновь обрести прошлое, место в пространстве, цель.
— Наверное, я пытаюсь от чего-то уйти?
— Возможно. Потому-то мы здесь, с вами. Помочь вам просечь то, что позади. — Она касается его обнаженного плеча. — Но сейчас самое важное — не волноваться. Просто отдыхайте.
Она снова направляется к двери. За дверью — странная тьма, он ничего не может разглядеть. Он снова смотрит в потолок, на этот неглубокий купол, на целый лес нависших над ним бутонов, каждый из которых завершается пуговкой. Серого цвета, они все равно походили на груди: ряд за рядом эти юные девичьи груди образовывали над ним полог из нежных округлостей, увенчанных сосками. Ему захотелось указать на это доктору, но она по-прежнему ждала у открытой двери, а потом какой-то инстинкт подсказал ему, что такое он не может сказать женщине-врачу. Это слишком личное, каприз восприятия, это может ее оскорбить.