В тревожном одиночестве Ибрагим начинал понимать: он бессилен. Все делается без его ведома, и уже некому убеждать его в том, что он самый сильный и могущественный и что все боятся его гнева. Бразды правления неожиданно выскользнули из его рук: Крым самовольно начал войну с Ляхистаном, янычары сметают все на своем пути. Йени-чери, всюду йени-чери! Скоро весь мир обрушится на Османову империю, а разве сама империя не стала врагом и султанской жизни? Сквозь железные решетки смотрел в сад, раскинувшийся на склонах Босфора. Там пышно росли лотосы и гиацинты, дозревали манговые плоды, и вспомнил Ибрагим свой первый день султанского правления, когда он, свободный, нарядно одетый, вышел к цветам, а с его уст сорвались слова нежного стихотворения о тоскующем соловье. Не лучше ли было тогда пройти за ограду мимо рыбацких селений и затеряться в человеческом море?
И в памяти всплыло стихотворение; оно запомнилось ему еще с детства, но только сейчас Ибрагим начинал понимать его сокровенный смысл. Слова этого стихотворения пугали, но все равно они невольно просились на язык:
— Не хочу, не хочу! — закричал Ибрагим, и только зловещее эхо разносилось по залу.
Одиночество становилось невыносимым, хотелось забыться. Поэтому с нетерпением ждал шепота кяя-хатун. В обед подали через окошко еду и донесся голос гаремной прислуги:
— Жить в затворничестве к лицу лишь аллаху. Послушай, султан, я сообщу тебе новость, за которую ты озолотишь свою верную прислугу.
— Говори…
— Пророк сказал: разделил аллах страсти на десять частей и девять из них отдал туркам. Я видела в бане невиданной красоты девушку, которая воплощает в себе все десять частей греховной страсти…
— Кто она? — оживился Ибрагим, забывая о мучивших его душевных тревогах, о Крыме и Польше.
— О, она, наверное, не простая девушка. Я спросила ее, но она прогнала меня, как собаку. Но кяя-хатун все знает, я проследила, по какой улице проходит эта девушка каждый день перед заходом солнца… Если пожелаешь, сегодня она будет твоей.
Жители квартала, что вблизи Ат-мейдана, были свидетелями удивительного происшествия. В предвечерней мгле в сторону Золотого Рога прогрохотала по улице карета. Она остановилась лишь на мгновение, из нее выскочили двое мужчин с закрытыми лицами, набросили на проходившую по мостовой девушку серый плащ, и не успели прохожие опомниться, как карета исчезла в переулке.
На следующий день шейх-уль-ислам Регель спешил к янычарским казармам. От спокойствия святоши не осталось и следа. Глаза устремлены к небу, с уст срывались страшные проклятия, он с угрозой потрясал кулаками.
— Мурах-баба! — крикнул он, став на пороге казармы.
Вмиг прибежал дервиш, пал перед верховным духовником Регелем на колени и увидел, как у того от сильного волнения болталась в левом ухе серьга: Мурах-баба понял, что случилось нечто чрезвычайное и, возможно, в эту минуту будет решена судьба двора.
— Распутник на троне, преступник со священным мечом Османа осквернил мою единственную дочь! О проклятие, о аллах!.. Зови, зови сюда янычар-агу!
Нур Али мигом прискакал на коне. Он, собственно, ждал слова шейх-уль-ислама. Уже пробил час. Пятибунчужный скипетр завтра пронесут слуги над его головой. Пусть погибнет тот, кто не сумел оценить заслуг своего спасителя!
В янычарской мечети собрался диван без султана.
— Халиф Осман утверждал: мудрый султан — процветает государство, убогий умом и духом — и государство рушится, — обратился шейх-уль-ислам к Нур Али, алай-бегу и к пашам. — Чаша моего горя переполнилась, но я один должен оплакивать его и просить аллаха отомстить тому, кто обесчестил мою дочь. Но переполнилась чаша терпения и у всего османского народа. Амурат Четвертый оставил цветущую империю. Не прошло и десяти лет, как опустела государственная казна, пришел в упадок флот, венецианские суда штурмуют дарданелльские замки, христиане завладели Далмацией. И повинен в этом только один грешник и беспутный человек, которому аллах не дал ума для царствования.
— А кто повинен в том, — поднялся алай-бег, начальник спагиев, с ненавистью глядя на Нур Али, — кто виновен в том, что Ибрагим сел на трон?