— Ты забываешь, что Хмельницкий всегда найдет себе союзника на Востоке. Если ты изменишь ему, он тотчас осуществит это. Московский царь уже помогает гетману не только грамотой, но и людьми: к нему уже пришли казаки с Дона.
— Я знаю об этом и не забываю. Поэтому и хочу договориться с королем, пока сибирский медведь не успел еще зализать свои раны после ливонских войн и польских распрей, пока он еще дремлет.
— Не играй с огнем, Ислам. Когда этот медведь проснется, — да и дремлет ли он, подумай, — то рев его услышат не только в Европе.
Ислам-Гирей задумался. В этот момент в шатер вошел Селим. Хан не поднял головы. Сефер Гази, казалось, дремал сидя, только по черным зрачкам, блестевшим сквозь неплотно сомкнутые веки, можно было догадаться о том, что он не спит.
— Великий хан, — докладывал Селим, — посол от короля к тебе.
Сефер Гази широко открыл глаза.
— Ты, Ислам, разговаривал со мной уже после совершенного тобой дела.
— Нет, — ответил хан, — видимо, на нашем совете присутствовал сам аллах. Пригласи посла! — бодро бросил хан Селиму, довольный исходом Зборовского сражения.
В шатер вошел шляхтич в кармазиновом жупане. Поклонившись, он подал хану свиток. Ислам развернул его, и чем дальше вчитывался в текст послания, тем больше багровело его темно-серое лицо. Дочитав, он вскочил с подушки, воскликнув:
— Король напоминает мне о плене и ласковом отношении со стороны Владислава Четвертого?! Что же, передай ясновельможному Яну Казимиру, что я не забуду благодеяний его брата и, чтобы отблагодарить, помещу нынешнего властелина Речи Посполитой в самом лучшем каземате в Чуфут-кале. Он получит там все, кроме птичьего молока!
Хан был сердит, в гневе топал ногами. Сефер Гази еще не видел Гирея таким и готов был успокоить его, но несдержанность хана была кстати пускай завтрашний бой решит исход сложной дипломатической игры.
Но хан вдруг остыл. Повернувшись спиной к послу, он пренебрежительно бросил через плечо:
— Я жду сейчас же, сию минуту канцлера Осолинского в своем шатре!
…На рассвете, когда с небосклона уходила на запад короткая ночь, в казацком лагере поднялся шум — наступал последний час для Речи Посполитой. Казацкие полки стремительно обрушились на королевские войска, однако польская конница пыталась сдержать наступление казаков. А войско хана стояло, не двигаясь с места, на левом берегу Стрипы, наблюдая за битвой. Хмельницкий послал гонца к хану с приказом немедленно вступать в бой и стал ждать ответа.
Гонец не задержался. На взмыленном коне он подскакал к гетманскому шатру и крикнул, подавая письмо:
— Хан отказался выступить!
У Хмельницкого высоко взметнулись брови, побелели сухие губы, он нервно разорвал печать, развернул письмо и побледнел.
«Гетман, — писал хан, — почему ты хочешь до конца уничтожить короля, своего господина, государство которого и так достаточно разорено. Надо иметь милосердие, и поэтому я, как родовитый монарх, хочу примирить тебя с твоим монархом, которому ты до сих пор подчинялся. Я жду тебя в своем шатре. Если же не послушаешься, выступлю против тебя».
— Коня! — крикнул Хмельницкий. — Генерального писаря Выговского ко мне!
…Несколько сот сейменов стояли полумесяцем против ханского шатра. Напротив входа сидел на персидских коврах Ислам-Гирей в собольей шубе, рядом с ним Сефер Гази. А в отдалении на бугорке, покрытом парчой, сидел… нет, это не сон, не может этого быть!.. сидел король Ян Казимир. Но темно-карие глаза презрительно смотрели на гетмана-победителя, черные курчавые волосы парика по-патрициански спадали на плечи, черный атласный кафтан, отороченный вокруг шеи белым мехом, придавал королю кардинальскую величавость. Рядом с королем стоял великий канцлер Ежи Осолинский, морщинистый, с глубоко сидящими глазами, с коротко подстриженной бородкой — тот самый, который, еще до наступления на Замостье, тайно приходил к Хмельницкому просить согласия на избрание Яна Казимира.
Хмельницкий до боли сомкнул веки от кипевшей в нем ярости, словно хотел прогнать дурное видение, хотя уже понимал весь позор поражения. Неслыханное, чудовищное коварство!
Рука сжала эфес сабли и тут же опустилась. Побежденный король милостиво протянул для поцелуя руку, а великий канцлер промолвил:
— По врожденной доброте своей король был далек от того, чтобы жаждать крови подданных. Он прощает тебя, Хмельницкий, за тяжкое преступление в надежде, что ты загладишь вину верностью и доблестью своей.
Казалось, под ногами разверзлась земля от такого кощунства и обмана. Гетман с ненавистью посмотрел на хана, Сефера Гази, который стоял неподвижно с закрытыми глазами, и повернул голову к Выговскому. Генеральный писарь потупил глаза, боясь взгляда Хмельницкого. И вдруг он упал на колени, прошептав: