— Нет! — воскликнул Ивашко. — Нет! Еще не успела ведьма прокрасться в наш замок. А если кто почувствовал, что она навещала его ночью, — не держу. Только прочь тогда с земли Олесской! Панове, расходитесь по своим поместьям. И каждое село превратить в крепость. Каждого человека — в крепость. Не щадите ни единого шляхтича, ни единого католика...
— Что ты задумал, опомнись! — бросился к нему Демко из Ожидова.
— Войну! Предаст Свидригайло — позовем на помощь князей северных. Мы все одного рода, одного колена — новгородцы, и тверцы, и русины — люди галицкие. А сами пока что будем стоять стальной цепью от Каменец-Подольского через Олеско — до Луцка. С Федором Острожским, с Михаилом Юршей. Поднимайте народ за православную Русь!
Преслужич остановил взгляд на Костасе Жмудском, ждал, что он, литовец, ответит на его слова.
— Я с вами — что бы ни случилось, — сказал Костас.
В хоромы вошел кастелян.
— Панове, Давидовича в Олеско нет. Вчера его видели поздно вечером: уходил с отрядом ратников за Браму.
— Проклятие! — ударил кулаком по столу Ивашко. — Как он смел... Пошлите гонцов в Теребовлю!
На рассвете Орысю разбудил конский топот на подворье. Вскочила с постели, прижалась лицом к стеклу: огороженный высоким частоколом двор был забит всадниками. Вооруженные всадники спешивались, привязывали оседланных коней к коновязи возле конюшни.
— Отец! — тихо вскрикнула. — Приехал навестить... Родной, любимый. Татусь... — шепотом говорила ив потемках быстро одевалась. — Упаду на колени — увези меня отсюда... Не буду я тут...
Робко посмотрела на дверь, которая вела в комнату свекрови, — очевидно, не спит старуха, недремлющее око, следит за невесткой; повернула голову к другой двери — напротив, за которой живет, отдельно, розовощекий Адам. Он тоже уже не спит — с вечера подсчитывает деньги, а на рассвете следит с галереи, когда слуги выходят на работу.
Слава богу — не приходит больше к ней. Боялась первой ночи, хотя знала, что не избежать ее; отвращение передернуло всю ее, когда Адам пришел и лег рядом; напряженно и враждебно ждала, однако он не прикоснулся к ней. Ждет ласки, подумала, а дать ее не могла. На вторую ночь он грубо прижал Орысю к себе, обнимал, мял, а она не могла понять, почему все еще остается нетронутой. В следующую ночь тоже не разделил с ней ложе, он бесился от стыда, и тогда поняла Орыся, что останется при нем девушкой навсегда. Легче стало ей от этой догадки; с высокомерием и пренебрежением, на какие только способны здоровые женщины, оттолкнула от себя немощного валаха, и тогда пришло к ней осознание своей свободы: даже церковь не в силах узаконить не освещенный близостью брак.
Однако свободы у нее не было. Отец не приезжал, а за ней все следили. Ее ни на шаг не выпускали за ворота двора, стоявшего на окраине Теребовли: дворовый слуга неподвижно стоял возле запертых ворот и смотрел мимо ее лица, словно истукан, был глух ко всем требованиям, угрозам, просьбам с ее стороны. Свекровь сказала ей: «Негоже молодице одной болтаться по дорогам, чего тебе тут не хватает?» — и Орыся поняла, что ее заперли в клетку, из которой ей самой не выбраться никогда.
Татусь приехал!
А по ночам снился ей Арсен. Не тот, которого она целовала на кладбище, порывистый, влюбленный, и не тот — опечаленный, с опущенными плечами, которого в последний раз видела на подворье, когда он возвращал отцу дукат, а беззаботный скоморох на луцкой ярмарке, который поет песню про Орысю, обжигает любовью и навеки исчезает среди людей, как игла в сене. И были эти сны для Орыси единственным утешением в грязном и мерзком мире.
Отец приехал. Будет умолять... Будет слугой, прислугой, белой челядинкой — чтобы только уйти из этого удушливого двора, где пахнет плесенью, смердящим потом скопца, где следят за нею злые глаза свекрови, завистливые — служанок, похотливые — дворовых парубков; скорее бы из этой обнесенной частоколом ямы, где даже сны улетают от скрипа стула, на котором сидит чудовище, считающее по ночам деньги.
Предрассветные сумерки рассеялись, во двор въезжали и въезжали всадники, а отца среди них не было. Орыся отпрянула от окна, увидев возле галереи толстого мужчину в шубе, который сполз с седла и посеменил к парадной двери.
Адам, уже одетый, стоял на галерее возле окошка, откуда был виден весь двор, откуда он каждое утро наблюдал, кто из слуг проспал, чтобы потом наказать — голодом или плетьми.
Растерялся, увидев вооруженных людей, которые без его разрешения въезжали во двор; робко открыл дверь и белесыми глазами поглядывал на вспотевшего отца.
Давидович, сопя, вошел в комнату, толкая впереди себя перепуганного Адама, спросил, показывая на дверь: