— Ханское, — скупо ответил караван-баша.
Глаза у Давидовича округлились.
— Ого! И ты тоже ханский?
— Умгу...
— А что везешь?
— Ай джан, — фыркнул Богуш, — скажи сначала сам, кто ты, а потом уж выспрашивай.
Давидович воровато оглядывался и, хотя на переднем возу никого, кроме них двоих, не было, наклонился к Богушу и что-то долго шептал ему на ухо.
Караван-баша внимательно слушал, недоверие на его лице сменялось умилением, потом — удивлением, на конец — восхищением; Богуш широко усмехнулся и, взмахнув рукой, ударил по протянутой ладони Давидовича.
— Ай, молодец! Ай, дорогой!.. А не обманешь?
— Разве только меня сам староста обманет.
— Не обманет, зачем ему обманывать, ты же для него — мешок с золотом!
Давидович слез с воза, когда из-за деревьев показался купол Лысой горы. Позвал своих ратников. Ему подвели коня.
— Я найду тебя у Хочериса, — сказал купцу, ставя ногу в стремя.
— Не забудь, возле Армянского моста! — крикнул ему вслед Богуш. С наступлением сумерек Давидович с ратниками въехал во Львов через Галицкие ворота.
Арсен на службу больше не возвращался. Забегал к нему Спитко — сказал: заболел. А потом зашел скрипач Боцул — попрощаться: отправился в свою Молдавию.
Бургграф свирепел. Хойнацкий предупредил Арсена, чтобы тот покинул как можно скорее Львов или с поклоном возвращался на службу. Нет, в тюрьму так просто не посадят — не за что, но разве такого не было, что цепаки приставали к невинным, обвиняя их в убийстве?
Арсен собирался в путь. Куда — не знал. С нищими? Но он избавился от малодушия — с нищими не пойдет, да и нуждаются ли они в нем? Смешной Гавриил: слушай, говорит, и передай Осташку. Кто поверит мне — панскому лизоблюду? Да если бы и поверили — гожусь ли я, достаточно ли смел, чтобы смотреть смерти в глаза? И каждый день глядеть на чужую жену Орысю? Нет мне места нигде... Найду снова скоморохов и пойду вместе с ними бродить по свету, ведь и бедные люди повеселиться хотят...
Давно ушел бы, но должен ждать: Симеон Владыка еще летом отправился с челядинцами в Краков, оставив на него свою мастерскую. Осенью вернется, вот-вот уже...
— ...Яцко помер, — вместо приветствия сказал Арсен, когда мастер остановился на пороге.
Высокий, ссутулившийся от многолетней работы с пензлем и резцом, Симеон Владыка стоял посреди галереи, безвольно опустив руки, казалось, ничто его не могло теперь сдвинуть с места: сообщение о смерти Яцка Русина, о котором он ни разу не говорил, но никогда не переставал думать о нем, на миг парализовало старого мастера. Смерть любимого ученика предстала перед ним непоправимым злом, бедой, которую уже не отвратить, надеясь, что на свете все изменится к лучшему, что сам Яцко одолеет свою слабость, что в конце концов есть друзья, которые помогут ему. А разве он, Владыка, хотя бы раз за два года попытался облегчить жизнь Яцка? — шевельнулась совесть художника. — Да нет, все ждал, что тот сам опомнится и придет к нему... Смерть Русина была уходом из жизни человека, который многое мог совершить, но ничего не создал и теперь уже не создаст.
Другого такого не будет — это невосполнимая потеря для человечества, которое обойдется и без Яцка, но будет без него беднее и об этом не узнает. Для Симеона Владыки в этот момент утратили ценность все его произведения — портреты, картины, витражи, резьба, ибо они сразу стали лишь документами времени в искусстве, но не звеном в цепи, порождающей свое беспрерывное развитие, — цепь оборвалась.
— Могло ли наше государство придумать для себя худшее зло, чем уничтожить людей, которые не умеют перед ним фальшивить?.. — сказал сам себе Симеон, не глядя в глаза Арсену, словно чем-то провинился перед ним. — Да что это я опечалился судьбой Одровонжей, будто действительно честный Яцко мог образумить их, сделать добрыми и благородными... Мы всю жизнь ждем апостолов — и напрасно. Надеемся: вот будет князь, вот — король! Они, возвысившись, тут же из людей превращаются в инквизиторов. А чтобы никто не показывал им их настоящих лиц, как это осмелился сделать бедный Яцко Русин, убивают смельчаков, и это насилие над человеческим духом называют наивысшей справедливостью — auto da fe!.. [65]
— Так хорошо говорите, мастер... — сказал Арсен, не глядя в глаза Симеону Владыке. — Так хорошо... И уже душу свою очистили мудрыми и гневными словами, а Яцко умер — без вас. И люди гибнут. А вспыхнет ли искорка такой глубокой мысли в голове смерда, который в отчаянии убивает вилами своего пана, а потом за это погибает на виселице? Да где там, и близко не светит подобное прозрение в его необразованной голове, а погибает, не боится...