И вспомнит он в последний момент лишь замерзшую Стырь, стебли жухлого камыша над снегом и девушку в белом кожушке и в ярком большом платке с длинной бахромой, и дорогой ему образ Орыси исчезнет навсегда в темном мареве...
А Ивашко Рогатинский погибнет последним — на самой вершине башни, у белоснежного стяга с золотым львом.
А потом, за Бродами, Осташко и Орыся нагонят старца Гавриила, потерявшего руку и глаз в боях под Грюнвальдом, и двух слепых, которым выжгли глаза крестоносцы, и коломенского старика, отдавшего при князе Дмитрии обе руки на Куликовом поле. И пойдут вместе — то молча, то с песнями — в далекую северную землю, куда не распространился мор, и в Смоленске Осташко отдаст свою летопись игумену.
А след Орыси затеряется где-то. Да кто знает... Может, ее правнук станет кобзарем. И будет он петь о грозных походах казаков, которые утопят в гнилом болоте чужую, навязанную веру. Ибо наступит час, и в этом замке, ныне превратившемся в руины, родится орел, по имени Зиновий, по прозвищу отца Хмель, и назовет его народ Богом Данным, и на той самой вершине, где сейчас стоит Ивашко Рогатинский, водрузит он победный малиновый стяг.
Будет...
Звуки труб разорвали тишину. Белый конь встрепенулся, у него вздыбилась грива, он поднял голову в сторону багровой полосы горизонта и ударил копытом. Зарустела жесткая трава, посыпались иглы сосен, белый конь мчится по Вороняцкому хребту, и под его копытами стонет замерзшая земля.
...Занимался рассвет, крошилась сталь на куски, розовый дым из гаварецких печей струился к небу, ломались мечи и падали долу, чтобы потом превратиться в красный песок, лилась кровь, на которой когда-то вырастут кусты калины, усеянные красными ягодами...
Конь скакал на восток. Сквозь дни и ночи и века — белый неоседланный конь на фоне пылающего солнечного диска.
Львов — Олеско
1974 — 1976
МАНУСКРИПТ С УЛИЦЫ РУССКОЙ
ОТ АВТОРА
Я знаю: не все поверят тому, о чем сейчас расскажу, да и в самом деле это может показаться уж слишком фантастическим.
А было это так.
Кто-то из хозяев нашего города задумал в темном, квадратном, глубоком, как огромный колодец, дворе на Русской улице (там на стене и ныне красуется барельеф: пьяный маскарон жрет гроздь винограда) расчистить, как говорят археологи, пласт средневекового подвала, в котором на рубеже XVI — XVII столетий находилась не очень-то известная, ибо для простого люда, корчма Лысого Мацька (знаменитая, аристократическая, была в подвале Корнякта, о ней будет речь позже), чтобы построить там еще одно вечернее кафе, которых во Львове — не так уж и мало.
Это намерение не было осуществлено. Кто-то из высокопоставленных хозяйственников приказал: «Прекратить!» Однако работы какое-то время продолжались, а я, увлекаясь стариной, наведывался туда частенько.
Рабочие выбрасывали горы мусора, глины, разного хлама, пролежавшего в подвалах более трехсот лет, расчищали подход к огромной стене, отделявшей корчму Мацька от соседнего жилого дома. И вот однажды услышал я лязг лопаты, ударившейся о металл. Я подошел к стене (рабочие приняли меня, очевидно, за архитектора или художника, которому поручено оформление кафе) и увидел в ней квадратную железную дверцу с ржавым замком, развалившимся от удара лопатой. Дверца приоткрылась, кто-то из рабочих, смеясь, крикнул: «Хлопцы, клад!» Я заглянул в темную нишу, увидел там большой черный сверток, достал его оттуда. Сухая истлевшая кожа, наверное юфтевая, расползлась в моих пальцах, и передо мной оказался настоящий клад — свиток мелко исписанной бумаги.
Не судите меня строго, я отнес сверток не в музей, а домой, и мне кажется, что вы поступили бы так же...
Не помню, что я сказал рабочим, да и моя находка не так уж их интересовала, ведь это не старинные монеты и не посуда. Ну а я днем и ночью, словно анахорет, просидел более месяца в своем кабинете над истлевшими страницами с водяными знаками брюховецкой бумажной фабрики, снабжавшей бумагой ставропигийскую типографию, и напряженно вчитывался в своеобразную летопись какого-то мещанина (возможно, самого Лысого Мацька), в которую он время от времени, но со скрупулезностью средневекового ростовщика, на украинском, иногда на польском языке записывал все расходы и приходы — до мельчайшей монеты, а также выдающиеся события, происходившие во Львове. Первая запись датировалась у него 1586 годом, последняя — 1611.